уже близок тот миг, которым мы всего более дорожим наяву и во сне, как вдруг восторг пересилил сон, и тот, отлетев прочь, оторвал меня от груди мужа; очнувшись и вспомнив, что его нет, я внезапно увидела себя в объятьях юноши. Язык мой уже готов был звать на подмогу слуг и перед всеми обнаружить печальный обман, я поспешно рванулась прочь с пышного ложа, но бесстрашный юноша, обладая силой большей, чем я, схватил меня и удержал от крика, сказав несколько слов голосом, который я тотчас признала. Ослабев духом, я затрепетала, как гибкий тростник, колеблемый ветром, через силу умоляя его оставить меня и пощадить целомудрие ложа. Но, после того как он объявил, что смерть предпочтет разлуке, всячески стараясь прогнать от меня страх сладкогласной речью, я подняла полог и зажгла светильники, чтобы удостовериться, тот ли он, за кого я его приняла, а убедившись, что слух не обманул меня, я обратилась к нему:
«О юноша, скорее безрассудный, чем мудрый, не простирай руки дальше, чем мне угодно, если жизнь тебе дорога: любовь внушают приятными манерами, а не силой. Говорят, будто женщины любят, чтобы их силой склоняли к тому, чего им и так хочется, но здесь для этого неподходящее место; да и если бы я этого захотела, то время у нас еще есть, поэтому я буду задавать вопросы, а ты отвечай, и если я увижу, что ты достоин меня, тебе не понадобится ни сила, ни уговоры; в противном случае ты только напрасно утомишь и язык и руки».
Выслушав, он с жарким вздохом отпустил меня и отодвинулся на другой край постели, после чего сказал: «Я явился сюда не осквернять целомудрие твоего ложа, а как пылкий возлюбленный, чтобы подле тебя остудить свой жар, с которым иначе не могу совладать, разве что покончив с собой по твоему веленью. И я обещаю, что расстанусь с тобой или утолив желание, или погибнув; я не стану домогаться силой твоей любви или ждать, пока кто-нибудь ворвется сюда и моей кровью обагрит себе руки, я сам безжалостно вонжу себе в грудь этот острый нож. Но я отвечу тебе на то, о чем ты хочешь меня спросить».
Меня не испугали жестокие клятвы и, твердо держась своего намерения, я спросила, как он сумел столь отважно проникнуть в дом; на что он отвечал: «Это твоя Экатен провела меня удобным и безопасным ходом, побежденная уговорами и чародейным зельем из разных трав; тем же способом я проник бы и к тебе в душу, если бы желал заполучить твою любовь силой». Я подивилась такому признанию; но поверила ему на слово, ибо другого пути не знала. Тогда я спросила у него, как, когда, где и почему я ему приглянулась. Он несколько раз вздохнул и отвечал голосом кротким и тихим: «О прекрасная, пламень моего сердца, я родился неподалеку от места, где родилась твоя мать; еще младенцем я был привезен в Этрурию, откуда, возмужав, прибыл сюда. Когда я был уже в окрестностях города, небо, проницая грядущее, отчасти явило мне то пламя, которому суждено было меня охватить в городе, дотоле мне неизвестном; не знаю сам, по какой причине, погрузился в приятные размышления; замечтавшись, я вдруг увидел себя посреди города; вид улиц, где я никогда не бывал, приятно занимал мою душу. И виделось мне, что я иду по одной из этих улиц и внезапно вижу перед собой прекраснейшую деву с прелестными чертами лица, изящную, в зеленых одеждах, убранную соответственно возрасту и древним обычаям города; радостно меня приветив, она взяла меня за руку, поцеловала, а я поцеловал ее; после чего приятным голосом она сказала мне: „Приди туда, где все твое благо“. Только я хотел за ней последовать, как меня внезапно тряхнуло, и, с ощущением боли очнувшись от грез, я увидел, что лошадь споткнулась и сейчас свалит меня на землю, а впереди виднеется тот самый город, где я только что находился в мечтах. Но образ его уже исчез из моей памяти; огорченный случившимся, под смех спутников я проехал через ворота и вступил в город, где прожил всю пору юношества, не вспоминая об увиденной деве; как все другие юноши, я вскоре начал заглядываться на ясную красоту женщин этого города. Среди них была одна нимфа по имени Пампинея; удостоенный взаимности, я довольно долго ее любил. Но меня отняла у нее своей красотой другая, по имени Абротония, и я сделался ее возлюбленным. Она превосходила Пампинею красотой и знатностью и пленила меня своим обхождением; но недолго я находил отраду в ее объятьях: по наговору или другой причине она сурово меня отвергла, и жизнь мне постыла. Много раз я тщетно пытался вернуть утраченную милость, а однажды был так подавлен тоской, что набрался смелости и, оставшись наедине с ней, сказал: „Благородная дева, если я могу еще уповать на твою любовь, я соединю все свои мольбы воедино, лишь бы добиться от тебя милости“. Но она отвечала: „Юноша, красотой своей ты достоин любви, но бесчестием своим ты ее недостоин. Поэтому живи, как тебе заблагорассудится, но оставь надежду вернуть себе мою благосклонность“.
Проговорив это, она поспешила уйти, точно опасалась меня. Скорбь нетерпеливой Дидоны при виде отплывающего Энея по силе не могла бы сравниться с моей, но я о том умолчу, зная, что словами не передам и сотой части того, что испытал; в тоске я удалился домой и там не раз готов был положить конец моим горестям тем же способом, что Ифис или Библида. Но вот день померк, ночь объяла всю землю, и на меня, погруженного в печальные мысли, сошел сон подобием смерти. Не знаю, какой бог надоумил Морфея послать мне из жалости или жестокости разнообразные сновидения, только они полны были ужаснейших образов. Под конец мне привиделось, будто я сижу в углу моей комнаты, а передо мной стоят Пампинея и сердитая Абротония; обе они глядят на меня с насмешкой, злыми словами глумятся над моей бедой и презирают меня. Я молю их оставить меня, раз они сами явились причиной моей скорби. Но все мои увещеванья напрасны, они только больше изощряются в оскорблениях и продолжают донимать меня язвительными речами, отчего скорбь терзает меня все больше и больше. Тогда, подняв голову, я снова говорю им: „О девы, глумящиеся над моим несчастьем и надо мной самим, который так усердно вас чтил, оставьте меня; эти глумления – дурная награда за стихи, в которых я воспел вам хвалу, и за все труды в вашу честь“. На это Абротония пылко мне возражает: „Не бойся, твои мучения будут недолги, скоро ты увидишь ту, кому воспоешь хвалу громче, чем нам; мы затем и явились сюда, чтобы заставить тебя умолкнуть, если захочешь воспеть другую“.
На это я отвечаю: „Боже, упаси меня от того, чтобы, избавившись от вашего ига, чего я жажду, я подпал под другое или стал прислушиваться к стихам, которые диктует мне Каллиопа[187]“.
На это они без промедления отвечают: „А мы и не удерживаем тебя, ибо та дева, еще не достигшая твоих лет, стократ жесточе овладеет твоей душой; если хочешь взглянуть на нее, подожди, сейчас мы ее покажем“. Так они сказали, и вдруг все исчезло. Удивленный, я медленно приподнялся на горестном ложе и стал нашаривать в темноте огонь; наткнувшись на угольки, чуть тлевшие под золой, я от неожиданности обжег дрожащие пальцы, отдернул руку и, проворно схватив другой дымящийся уголек, поднес его к сухой пакле и подул на слабый огонь; тотчас яркий свет разогнал сумрак ночи, которая способствовала моей печали. После этого я вернулся к прерванным размышлениям и, скорбный, долго оставался без сна. Однако ночь еще не успела завершить трудов, когда я вновь, ослабев от дум, отдался благодатному сну. Но не успел я погрузиться в его глубины, как передо мной снова явились обе насмешницы, хотя теперь в их лицах было меньше издевки; а между ними я увидел невиданно прекрасную молодую женщину в зеленых одеждах. „Вот, – сказали они, – та, о ком мы тебе говорили, она будет властвовать твоим сердцем, и ради нее тебе придется выказать всю свою доблесть“. Я ничего не ответил, но, забыв об обидах, весь погрузился в отрадное созерцание, говоря про себя:
„Поистине перед ее красотой меркнет все, что я видел; нет подвига, перед которым отступит тот, кому дано заслужить ее милость“. И вдруг затерявшийся в памяти образ, некогда виденный, живо встал пред моими глазами; я понял, что это та самая дева, которая в отрочестве явилась мне в грезах при въезде в город и, поцеловав, радостно позвала за собой. И хотя Феб с тех пор шесть раз прошел через двенадцать небесных знаков, правдивое воображение прояснило в затуманенной памяти виденные черты, и они совпали с чертами той, кого я сейчас созерцал. Обрадованный, я с каждым мигом преисполнялся восхищенья все больше и больше, пока оно наконец не пересилило сна, вместе с которым исчезли образы обеих насмешниц и той, на кого мне было так отрадно взирать. Бдительный кочет пением уже оповестил о наступлении дня, когда я, расставшись со сном, вознес к небу мольбу о том, чтобы увиденное обернулось правдой; затем,