навзничь или на колени, сбиваются в кучу, падают ранеными или погибают на месте. В каком-то отчаянном и безотчетном порыве, пронизавшем все его тело, Суарес пятится назад, пока не оказывается на крутом спуске, а там, недоверчиво оглядев свои освобожденные запястья, со внезапной решимостью начинает распихивать и отталкивать стоящих поблизости и, наступая на тела мертвых и раненых, увязая в раскисшей от крови и дождя земле, себя не помня, мчится куда-то во тьму. Он так стремителен или ему так везет, что смутные силуэты своих и врагов, руки, протянутые, чтобы задержать его, вспышки выстрелов в упор, едва не обжигающие ему кожу, — все это остается позади. Мрак, тьма, чавканье глины под ногами — он доверил им свою жизнь, и они несут его будто сами собой, без малейшего участия рассудка. Внезапно земля уходит из-под него, и Суарес катится по склону глубокой ложбины, пока, больно ударившись несколько раз, задыхаясь, не оказывается у высокой стены. Слышны голоса французов, которые гонятся за ним и вот-вот настигнут:
—
Гремят выстрелы. Две пули просвистывают совсем рядом. Чисперо, застонав от неимоверного усилия, подпрыгивает, хватается за гребень стены, подтягивается, скользя башмаками по мокрому камню. Французы пытаются стянуть его вниз за ноги, он лягается и все же успевает наконец вскарабкаться наверх. Чувствует, как сталь тесака впивается в бедро, в плечо, рассекает кожу на голове, но живым спрыгивает на ту сторону, встает и без оглядки, вслепую, под дождем, идет навстречу узенькой сине-зеленой полоске зари, едва начинающей проступать на горизонте.
В четыре минуты шестого над Мадридом рассветает. Дождь перестал, и мглистое свечение дня мало-помалу разливается по улицам. На перекрестках онемевшего от ужаса города угрожающе проступают неподвижные силуэты завернувшихся в шинели часовых. Пушки на площадях и проспектах по-прежнему уставлены жерлами туда, где у стен в лужах недавно прошедшего дождя еще валяются груды трупов. Звонкий цокот кованых копыт особенно гулко разносится в притихших узких улочках — под окнами медленно проезжает кавалерийский патруль: это драгуны в блестящих от дождя шлемах, в темно-серых плащах на плечах, с карабинами поперек седла.
— Ведут пленных?
— Нет. Одни.
— Я боялся, что тебя будут искать.
Лейтенант Аранго из окна своего дома смотрит вслед удаляющимся французам, одновременно завязывая галстук. Он не спал всю ночь, готовя свое бегство из Мадрида. Мюрат в конце концов все же распорядился арестовать всех артиллеристов, принимавших участие в мятеже, и Рафаэль счел за благо не дожидаться, когда за ним придут. Его брат, отставной армейский интендант Хосе де Аранго, в доме которого лейтенант живет, убедил его покинуть город и сделал все необходимые приготовления, покуда лейтенант укладывался в дорогу. В качестве первого шага оба предполагают покончить хотя бы с одной формальностью — посетить военного министра О'Фаррила, с которым семейство Аранго связано узами родства и землячества, и осведомиться у него о дальнейших шагах. Предвидя, что министр не станет беспокоиться о судьбе лейтенанта артиллерии, старший брат с помощью нескольких друзей-военных разработал одновременно и план бегства: Рафаэль спрячется в казармах испанских гвардейцев, а потом, переодевшись в мундир их полка, сможет выбраться из города.
— Я готов, — говорит юноша, надевая сюртук.
Хосе окидывает его долгим взглядом. Он старше брата почти на десять лет, очень любит его и, в сущности, заменил ему отца. Рафаэль замечает волнение отставного интенданта.
— Медлить не стоит.
— а, разумеется.
Лейтенант рассовывает по карманам — из предосторожности он сменил мундир на партикулярное платье — кошелек с золотыми, часы, только что подаренные братом, фальшивый паспорт на имя прапорщика испанских гвардейцев и миниатюрный портрет матери, стоявший прежде у него в спальне. Смотрит мгновение на короткоствольный пистолет на столе, раздумывая, брать его с собой или не надо, — осторожность вступает в спор с привычкой военного человека к оружию. Вопрос решает старший брат.
— Опасно. Тем более что он ничем тебе не поможет, — говорит он, качнув головой.
Они смотрят друг на друга молча, ибо сказать надо слишком многое. Рафаэль де Аранго, взглянув на часы, произносит:
— Прости, что доставил тебе столько хлопот.
Старший меланхолично улыбается:
— Ты сделал то, что и должен был сделать. И слава богу, остался жив.
— Помнишь, что ты сказал мне вчера утром, чуть больше суток назад? «Не забывай, что мы родились испанцами».
— Хотелось бы, чтобы никто и никогда не забывал этого. Хорошо бы, чтобы все мы помнили, кто мы такие.
Оба направляются к дверям, но лейтенант вдруг останавливается, берет брата за руку.
— Погоди минутку.
— Надо спешить, Рафаэль.
— Погоди, говорю. Я еще не все тебе успел рассказать. Знаешь, вчера в парке Монтелеон я испытывал какие-то странные чувства. Никогда прежде такого со мной не было. Мне казалось, будто я всем и всему чужой… понимаешь?.. не причастный ни к чему, кроме этих людей, этих пушек, с которыми делали невозможное… Так непривычно было видеть, как дрались эти мужчины, женщины, дети — не обученные военному делу, плохо вооруженные, без нужных боеприпасов, без пехотного прикрытия и редута, — как они в буквальном смысле грудью встречали французов, три раза отбивали их, а один раз даже взяли в плен отряд атакующих… А ведь их было втрое больше, и когда мы ударили по ним из пушек, они не подумали отступить, потому что были не столько разбиты, сколько ошеломлены… Не знаю, понимаешь ли ты, что я хочу сказать.
— Понимаю, — с улыбкой отвечает Хосе де Аранго. — И ты вправе гордиться собой, как я сейчас горжусь тем, что у меня такой брат.
— Ну, пусть будет так… «Вправе гордиться»… Я гордился, когда был среди этих горожан… Я чувствовал себя, как вмазанный в неколебимую стену камень, понимаешь? Потому что мы не сдались, заметь! Даоис не разрешил капитуляцию, и ее не было. А была только неисчислимая сила, море, море французов, затопившее нас, так что уже не с кем было драться. И мы прекратили сопротивление, лишь когда просто потонули, захлебнулись… понимаешь, о чем я? Ну, вот как стена, которая выдерживает одно половодье за другим, и бьющие в нее потоки, и удары волн, а потом больше уже не может выдержать… и рушится.
Юноша замолкает, невидящим взглядом созерцая совсем еще недавнее прошлое. Он стоит неподвижно. Потом, чуть наклонив голову, поворачивается к окну.
— Камни в стене, — говорит он. — На какой-то срок мы сами себе показались народом… Гордым и непокоренным народом.
Брат, видимо растроганный, ласково кладет Рафаэлю руку на плечо.
— Теперь ты понимаешь — это был мираж… Вскоре он исчез.
Рафаэль де Аранго, по-прежнему замерший на месте, неотрывно глядит в окно, за которым предвестием неведомых перемен все шире разливается свет нового дня — наступило третье мая 1808 года.
— Это мы еще посмотрим, — шепчет лейтенант. — Это мы еще посмотрим.
Примечания