Нет, не успел Михаил справиться с творящейся в его голове сумятицей, не удалось ему всё до последнего выловить и хоть наскоро, наживую сметать воедино линялые от немыслимой давности обрывки-клочки когдатошней памяти когдатошнего Мечника-Кудеслава. И не только потому, что вообще думалось ему, Михаилу, как-то через силу, с трудом. И даже не потому, что мысли его спутало неприятное секундное ощущенье копающихся в мозгу суетливых и склизких щупалец.
Свою-несвою память вспугнуло другое.
Лепиться воедино принялись не только ошметья былого. Тем же самым занялись Вешка и Мысь.
Они вдруг одновременно пришагнули друг к дружке, столкнулись, слились в единое, новое… В новое ли?
Михаил почувствовал, как мягко всколыхнулась под его ногами травяная равнина, и так же мягко вспухло-опало в груди что-то смертельно мучительное и одновременно радостное, долгожданное…
Он узнал.
ОНА, новая, сплавленная из двух Векшиных воплощений, была совершенно непохожа на рыжую мастерицу-наузницу, рождённую в приильменье и против воли попавшую в вятские глухие леса.
Златые волосы вытемнели – словно бы сгусток мрака вихрился вокруг ЕЁ головы, обнимал тонкие плечи, гладил гибкую змеинную спину; белая (какая бывает лишь у огненно-рыжих людей) кожа сделалась неправдоподобно бледной, полупрозрачной, светящейся… нет, кожа эта не просто светилась, кожа эта втягивала посторонний окрестный свет и умерщвляла его в себе – точь в точь как… да, именно – как нелепый туман неправильной белой ночи… Только глаза вроде бы остались теми же бездонными провалами небесной сини, которые властнее сходства лиц и фигур роднили между собою Вешку и Машу… то есть Векшу и Мысь… Нет, и в глазах тоже угнездилось новое, какая-то ледяная всевидящая пронзительность…
И, несмотря ни на что, это всё-таки была Векша.
Незнакомая.
Нездешняя.
Но узнаваемая. Вопреки всему, вопреки даже одежде, сверкающе-чёрным газом овевающей не по-людски и даже не по-звериному гибкий стан.
Незнакомая, новая?
Чёрта с два! Именно “чёрта с два” – лучше, поди, никому не сказать, не выдумать…
В том-то и дело, что Михаил Мечников видывал уже ЕЁ, эту новую нездешнюю Вешку… то есть Векшу… то есть не всё ли равно, нынешним или за-за-за-за-запрошлым именем звать?!
В древности, в той жизни, когда Михаила звали Кудеславом, премудрый волхв Корочун содеял над собою невероятное: для постижения каких-то там волховских сокровений вычленил частицы своей души и превратил их в отдельно живущих людей. Четверо – дряхлый старец, юнец, вовсе ещё малый мальчонка и моложавая пригожая баба – вместе звались единым человеком. И не только звались, а и впрямь были.
И тогда же нездешние твари (то ли выворотни-людодлаки, то ли предводительствовавшие ими безглазые человекообразины) наделили жизнью да плотью изделие недорослого златокузнеца по имени Жежень – статуэтку, сработанную с Векши ещё до Векшиного вынужденного путешествия в вятские дебри. Мол, настоящая-то Векша другому досталась, ан не горюй, парнище, тебе тоже будет – только и разницы, что на два года моложе.
А вот призадуматься бы тогда-то – хоть кому-нибудь, хоть тому же распремудрейшему волхву Корочуну: чего бы ради зайдам аж этак ублажать пащенковатого златокузнеца, всей потребности в котором только и было, чтоб держал язык за кусалами? Ведь для затыкания ртов существует множество способов гораздо менее трудоёмких и гораздо более действенных…
Так, может быть, зайды с Нездешнего Берега радели прежде всего о СОБСТВЕННЫХ надобнастях? Корочун отлучал части своей души в самостоятельные тела, чтоб не мешали, а те, нездешние… Может, они вложили в колдовски рождённое Векшино подобье всё то, чего подлиной Кудеславовой жене не доставало, чтоб… Чтобы она, Векша, сделалась не человеком… Не здешним человеком? Вложили, приберегли до нужного (им) срока… Или…
Снова жадно шевельнулись в мозгу липкие щупальца; снова ушмыгнула, выпорхнула назревающая догадка…
А ОНА, слившаяся из подлинной Векши и Векшиного подобия, нездешняя, новая и вместе с тем знакомая по давним мучительным снам… По снам, мучительным именно тем, что были они всего-навсего снами; необходимость просыпаться – вот что было мучительного в этих редких и ярких видениях…
ОНА…
Как же звали-то её?
Наверное, чтобы вспомнить, снова нужно увидеть во сне… а может, и наяву – нынче даже в такое поверится… снова увидеть тот город.
Огромный, разный.
Город, в котором рубленные шрамы парадных улиц стиснуты меж неприступных гранитных отвесов, ломящихся барельефами, фальш-колоннами, стрельчатыми двусветными окнами; в котором парки имеют отношение скорей к геометрии, чем к ботанике, а вычурные дворцы уживаются с немощёнными улочками – мирком черепичных крыш, резных ставен и неумолчного шепотка травы под медленным ветром…
Город, несмотря на высокомерную пышность главных своих кварталов придавленный, покорённый вспучившимся в самом его центре гигантским зданием… да нет, не зданием. В людских языках ещё не выдумано подходящего слова для этого беспорядочного нагромождения ослепительных куполов да зарослей витых чёрных башен, ранящих облака отточенными жалами шпилей… Как не выдумано ещё людьми слов для того, что безумолчно неслось оттуда, из этого дворца над дворцами.
Гимн?
Псалом?
Хорал?
Всё не то.
Никакими словами не передать всеподминающего величия этой мелодии – сложной до примитивности, прекрасной до ужаса, торжественной до балагана… обволакивающей, засасывающей… чарующей… Она была слышна в любой точке города – где-то звучала подобьем отдалённого грома, в иных местах ощущалась подспудно, не слухом, а всем телом, принимающим на себя ритмичную вибрацию почвы… Но – так ли, иначе, а ощущалась она везде.
С раннего детства Михаилу случалось звенеть каблуками по ажурным чугунным мостикам-тротуарам, протянутым на уровне вторых этажей; подглядывать обрывки чужой жизни, трогательно-жалко норовящей отгородиться от мира оконным слюдяным блеском; ловить чёрных ящериц на мощёных ракушечником аллеях; бродить меж полуруин, оплетённых диким вьюном, и подслушивать рассказы греющихся на солнце пергаментокожих старцев о том, когда и почему запустели окраинные кварталы великого города – молодёжь, де, не хочет жить по-старинке, брезгует копаться в земле и (подумать только!) за морковью да репой бегает в магазины… а раньше, бывало… вот, мол, помню, ещё до Победы…
Это были сны. Редкие, томительные какою-то странной пересортицей чувств – именно благодаря таким снам Миша Мечников с юных лет догадался, что восторг и страх друг дружке кровные братья. Он был чужим в этом снящемся городе, ему там дивились, его там не принимали, и неприятие это казалось ему очень правильным, даже радостным… и обидным до слёз. Он знал, что туда нельзя, никак нельзя; там было неуютно, опасливо, чуждо… и всё равно его тянуло туда, как детдомовского сторожа багровоносого дядю Шибздю к мутному пшенному шмурдяку.
А однажды… Нет, дважды странный город из снов подарил Михаилу настоящий смертельный ужас.
Первый раз… Может, сам город тогда был и ни при чём, но необъяснимая настоящесть чувства, которое настоящим быть никак не могло, живо