полевой дорожке, когда Гражина пела: «Ночью жди в темной роще, я приду, иль, может, ты придешь…» А Юрек думал, шагая рядом: «Кто бы мог подумать, что месяц назад она стояла, сжимая в бумажной сумке рукоять парабеллума, и ждала, когда раздастся наконец грохот гранат в «Кафе-клубе»? Почему я не могу полюбить ее или Дороту? Они относятся к нам со Стахом по-товарищески. А погода-то какая! Пыль оседает на сапогах. Мы поем песни».
Стах взял у Дороты колос и стал вертеть в руке. Кто, как не они, жители оккупированной Варшавы, знали, что такое голод, отведали вкус скупой краюхи, видом своим напоминающей землю? Потом они сидели на опушке, наблюдая за виляновским шоссе и за боковыми дорогами. Когда солнце опустилось за горизонт и из леса стали выходить группки отдыхающих горожан, поднялись и они.
Неподалеку от скирд девушки затеяли возню. Юрек побежал за ними с фотоаппаратом. Они перебегали от скирды к скирде и просили, чтобы он их сфотографировал. Юрек щелкал затвором, становился на колено, заслоняя ладонью окошечко видоискателя. Сколько было шуму! Проходящие мимо люди улыбались: молодо-зелено!
Прежде чем трамвай свернул в длинную, узкую, как ущелье, Черняковскую улицу, они увидели на багровом фоне заката густые черные клубы, поднимающиеся к темнеющему небу. Горели скирды виляновского хлеба. Термитные заряды сработали безотказно.
В ту ночь Варшава была окружена венком алых огней. Под грудой легких, как красный пух, истлевших соломинок лежали кучи обугленного зерна. Помещичьи хозяйства не смогли в этом году выполнить поставок хлеба. Не зря крутились днем возле скирд парни с Повонзек, из Раковца, группа «Жолибож», «левая» и «правая пригородная». Яцек Дорогуша тоже опалил себе нос на июльском солнце.
Только Ясь Кроне просидел весь день дома, выпиливая лобзиком рамку. После обеда он принес из лавочки чекушку самогона и молча распил с отцом. Старик покашлял, пососал трубку и достал из сундука липовую чурку. Потом заточил крохотные долота, тонувшие в его огромных ладонях, и до самого вечера вырезал шею и голову осла, на которого собирался посадить мадонну. Святого Иосифа он вырезал еще до войны. Он намеревался подарить «Бегство Марии в Египет» костелу в родной деревне, присовокупив просьбу к господу о ниспослании легкой кончины. С сыном он не разговаривал, потому что тот сделался антихристом. Горе не очень велико, но безустанно дает о себе знать, как больной зуб. Старик Кроне вырезает завитки волос на ослиной шее. Он прекрасно знает, что у ослов не бывает такой буйной гривы, но осла, на котором ехала мадонна, надо сделать покрасивей. Мысли старика неторопливы и привычны, как движения его инструмента: «Уйду отсюда, оставлю его одного. Вернусь к помещику, авось даст угол за печкой где-нибудь в бараках. Не откажет после стольких лет работы…»
Несколько дней спустя Петрик кружил со Стахом по аллейкам парка Совинского. Парк был безлюден, даже на площадке возле ворот никто не играл в футбол. Последние крупные капли летнего дождя ударяли по лужам, вздувая на их поверхности пузыри, которые тут же лопались.
— Отвечай поскорей. Опять надвигается туча. И мокнуть неохота, и выглядим мы с тобой довольно нелепо в парке во время дождя.
— Не знаю, что я буду делать целый день. Другое дело — в лесу. Там ты или в походе, или в бою, или на отдыхе. Тогда стираешь портки, бьешь вшей. Ясно. Ну, а в городе что делать целый день? То облавы, носу из дома не высунешь, то переночевать негде. Весной у меня была неделя отпуска, я думал, с ума сойду. Хуже всего свободные, пустые дни. Клетку для кроликов смастерил уже четвертую, стол починил, табурет сколотил, кровать укоротил, потому что загораживала проход. К соседу пошел в шашки играть. Но сколько можно играть в шашки? А в мастерской время летит незаметно. Не успеешь оглянуться — конец дня, да и потом дел хватает: то за газетами идешь, то надо пистолет куда-нибудь занести. С ребятами с завода Лильпопа встретишься, потолкуешь… договоришься о деле. А вечерами читаю. Александра мне пять книжек отвалила. Готовлюсь к докладу. А потом, как быть с матерью? Если я перейду на нелегальное положение, придется уехать из дому. Что тогда будет с матерью?
Петрик кивнул.
— Да, это тоже проблема. Но пойми, вы ведь не можете без конца сидеть в мастерской. Того и гляди, догадаются, кто вы, и что тогда? Может быть, вы уже на подозрении.
Стах махнул рукой.
— Если что-нибудь стрясется, перебрось меня, Петрик, в лес. Но пока нам не грозит опасность. Раньше, давно это было, я хотел идти к партизанам. А теперь не хочу. Может, потому, что полюбил город. Я чувствую себя здесь хозяином.
— Значит, не согласен?
— Нет. Пока нет. А работу давай, какая есть. Справимся. Теперь мы уже многому научились.
Но кое-что осталось между ними недосказанным. Стах сидит над «Малым статистическим ежегодником» тридцать шестого года и не может себя заставить искать необходимые данные в колонках мелко напечатанных цифр. Из головы не выходит предложение Петрика перейти на нелегальную работу. Стах не высказал всего: между товарищами это лишнее. Стах не может даже мысли допустить о том, чтобы бросить мастерскую. Его пугают праздные дни в городе, белом от летнего солнца и раскаленном, как печь в пекарне, которая никогда не остывает. Духота с каждым днем усиливается. По улицам ходят патрули по двадцать человек. Они хватают прохожих. Днем никакие документы не помогают. Люди с поднятыми вверх руками стоят в ряд у стены, их обыскивают. Отпускают не всех. Задержанных отправляют уже не только на работы. Все трудней существовать днем, и только ночью можно вздохнуть свободней. Бросить работу и без конца твердить чужую фамилию, мять в руках новые документы, пока они не потемнеют… Установить, что они поддельные, ничего не стоит, а это значит — пуля в лоб. Уйти из мастерской и не слышать, как шумят станки. Шума не замечаешь, когда слышишь изо дня в день. Запах клея и смолы, пушистая пыль, ежедневные неполадки то с материалом, то с обработкой. Всего этого не будет. А товарищи? Вместо них придется иметь дело все время с новыми, незнакомыми, недоверчивыми людьми. Не будет Бергов, уйдут Слупецкие, Кадета, а мастерская останется. Вернется Секула. Вот когда мы по-настоящему возьмемся за дело… Не будем больше батрачить на немцев, будем работать с размахом, с блеском. Фабрика будет как одна семья. Вещи будем выпускать крепкие, добротные, тщательно отделанные, радующие глаз совершенством формы. После войны жизнь наладится, и люди будут украшать свои жилища. Работа закипит. Стах гонит от себя мысль об уходе с фабрики.
Мастер Слупецкий выходит из склада и исчезает в лабиринте шкафов, приготовленных для лакировки. Звонок, оповестивший конец обеденного перерыва, уже прозвенел. Около сарая ему преграждает путь Юрек.
— Ты почему не работаешь?
— Потому что хочу поговорить с вами, пан Слупецкий.
— После конца рабочего дня.
— Никаких после. Работа не заяц…
Губы у Слупецкого кривятся, обнажая зубы. Лоб сморщился, сейчас он рявкнет и помчится ябедничать в контору. Юрек успокаивает его жестом и продолжает говорить ровным, глухим, чуть дрожащим голосом. Лицо мастера разглаживается, щеки обвисают, он бледнеет, вот на носу выступили капельки пота. Дрожащей рукой он поправляет запотевшие очки. Теперь это жалкий старик, который жаждет прожить как можно дольше и умереть в собственной постели.
XXVI
— Мы должны, ребята, выделить одного опытного товарища. — Стах говорит о предстоящем деле с ноткой пренебрежения в голосе. — Поручено это новичкам, командует кто-то с Жолибожа, им нужно помочь. Кто пойдет? Работа несложная.
Молчание. Никому не хочется выполнять задание с незнакомыми людьми. За окном первые признаки осени: моросит мелкий холодный дождик. Всюду на стенах надписи: «Oktober!» Это означает, что в октябре на немцев свалится беда. Люди верят в это. В городе неспокойно. Дня не проходит без стрельбы.