— Ты бы пошел на такое дело, Стасик?

Тот ответил:

— Если нужно… Только знаешь, Стройный, я еще никогда никого… и не знаю…

Стрелять нельзя. Слишком тихо утром. Да и пистолет может дать осечку, а здесь осечки быть не должно. По Гурчевской ходит много патрулей. Ловят спекулянтов. Надо, чтобы все было шито-крыто.

И вот из туманных предчувствий и предположений родилась идея, как провести операцию. Простая, страшная в своей простоте: ударить ножом.

Стах — молоденький, неказистый; Ворона подумает: «Молокосос», — и отбросит все опасения.

Стах проснулся и стал надевать ботинки на деревянной подошве, старательно и долго обертывая ноги портянками.

— Не сердись, Стах, что я выбрал именно тебя.

Стах побледнел и поспешно ушел в угол комнаты, за занавеску из пестрого ситца.

Слышно было, как он умывается. Вернувшись, он сказал:

— Совсем не могу пить водку, отвык, сразу становится плохо. А что касается этого, ты, Стройный, не огорчайся. Ведь каждый из нас должен убить в первый раз. Так или этак — не важно. — И, не замечая, что сам себе противоречит, добавил: — Я думаю, хуже этого не будет. Самое страшное позади.

Стах сидел, понурясь, разглядывая свои руки, точно они были чужие.

— Почему ты велел мне идти вперед?

— Я не был уверен, что ты попал в сердце. А он ни в коем случае не должен был оставаться в живых. Да. — Секула смолк на минуту. — Знаешь, Стах, за одно только то, что человека вынуждают делать такие вещи, можно возненавидеть. Только за одно это… Ну, а теперь иди домой! Вечером прогуляйся, только не один. И ни звука… никому! Увидишь, это будет самое трудное.

Секула остался ждать возвращения хозяина. Его мысли были подобны облаку горячего дыма. Он боялся некоторое время спустя увидеть в глазах Стаха сухой, холодный блеск. Он опасался, что лицо юноши окаменеет и это будет означать, что все человеческое стало ему чуждо.

— Нужно им заняться, непременно нужно, — угрюмо твердил про себя Секула.

* * *

Немцы вырубали высокоствольные леса Прикарпатья, валили вековые буки, стройные, тяжелые, как железо. С вырубок уходили косули, следом за ними — партизаны.

Из древесины делали носилки, тысячи носилок. Делали второпях, не высушивая дерева, которое пускало сок под ножами машин. Носилок требовалось все больше и больше.

По этим наспех срубленным деревьям можно было вести счет немецким потерям. На Восточном фронте трупы падали чаще, чем лесоруб успевал ударить топором по стволу.

Доски складывали в штабеля на пустыре за фабрикой Лильпопа. Там вырос целый город из буковых, сосновых и дубовых бревен. Берги наняли возчиков. «Третий» Берг обмыл это дело с немецкими заказчиками… Они смотрели сквозь пальцы на то, что он потребовал втрое больше древесины, и без проволочек подписали заказ.

— Вы, пан Юрек, будете наблюдать за доставкой.

За несколько дней Юрек сошелся с возчиками: веселыми, видавшими виды парнями, похожими чем- то на своих тяжелых, кряжистых лошадей. Они давали ему править. Натянув вожжи и упершись ногами в передок телеги, Юрек вопил на всю улицу Гренадеров, погоняя лошадей: «Пошевеливайся, Феля!» — и громко смеялся. Казалось, будто едешь на головокружительной карусели. Лошади бежали рысью, мерно посапывая. Возчики советовали Юреку: «Не гоните, пан Юрек, крепче натягивайте вожжи».

Работа была нетяжелая.

Когда в последний день, подъезжая к воротам, возчик крикнул сторожу: «Открывай!», а Юрек помахал пачкой разноцветных пропусков и квитанций, из сторожки фабрики Лильпопа выскочил толстобрюхий комендант. С трудом застегивая на ходу мундир — ему мешал висящий на руке хлыст, — комендант гаркнул: «Хальт! Стой!»

Он подошел к телеге, велел всем слезть и стал, тыкая пальцем в воздух, считать доски. Ошибся, начал снова, помечая их красным мелом на торцах.

— Сколько должно быть?

— Сто девятнадцать.

— Здесь сто двадцать три. Зады у вас, видно, чешутся. Кто сопровождающий?

— Я.

— Возчики, сваливать доски. А ты — марш в сторожку.

У Юрека пересохло в горле. В животе шевельнулся страх. «Будут бить. Возчики не крали, им хорошо платят, комендант ошибся».

В провонявшей дегтем сторожке сидело на скамье несколько фольксдойчей, разомлевших, осовелых от лени. При виде начальника они вскочили. Он прошел мимо них и впихнул Юрека в каморку, которую занимал сам. Он долго и нудно что-то говорил, перемежая речь ругательствами. Наконец поднял хлыст и с вожделением свистнул им в воздухе.

Юрек не отстранился. Он глядел из-под насупленных бровей в красные, разгоревшиеся от водки глазки коменданта. «Не ударишь, — думал он. — Если ударишь, застрелю. Всажу в твою гнусную морду пулю самое позднее через три дня».

И тот не ударил. Может, как зверя, его предостерег инстинкт самосохранения, а может, ждал, что парень испугается, чтобы нанести первый удар. Комендант, видно, понял, что его противник не безоружен, и вовремя остановил руку.

XVII

Вечером облав, как правило, не бывало. Немцы старались создать видимость, что днем они вылавливают только нигде не работающих спекулянтов и бродяг, паразитирующих на организме великого рейха, сыновья которого защищают Европу. Так гласили плакаты, расклеенные на фасадах зданий.

Жанно любил вечерами шляться по центру города. Он бродил по улицам, скупо освещенным мерцающим светом замаскированных фонарей и пестрыми отблесками рекламных витражей, вырезанных в шторах противовоздушного затемнения: «Кафе Жак», «Кафе Марлена», «Кафе актеров», «Поет Ва-ва», «Золотой улей», «Играет Джордж Скотт», «Сегодня концерт», «Сегодня рубцы».

На каждом шагу предлагалось какое-нибудь польское развлечение, польские пирожные, кофе из польского ячменя, польские куплеты о любви, измене, автомобиле, меховом манто, возвращении и разлуке. Патриотически настроенные актеры подвизались в качестве официантов, отвечая на недоуменные взгляды валютчиков, бандитов и спекулянтов, богатеющих на нуждах гетто: «Ничего не поделаешь, такие времена»:

Жанно любил пройтись по улицам, вспомнить неоновые рекламы довоенной Варшавы, зайти в ресторанчик, выпить, закусить у стойки, послушать шум, доносящийся из зала, вдохнуть запах кухни, водки, табака. У него не было денег, и это доводило его почти до слез. «Иду, — мечтал он, — и вижу: лежит бумажник. А в бумажнике — пять тысяч, ну пусть, — умерял он свои аппетиты, — тысяча. Я свинья и мерзавец. Подхорунжий, а что делаю? Краду, как школяр, у сестры из кассы пятьдесят злотых. Сестра торгует деревянными гвоздями, дратвой, сапожной смолой, воском, какими-то пряжками, лакированной кожей, стельками. А, черт…»

Он шаркал подметками по искалеченным войной плитам тротуара, сжатые в кулаки руки были засунуты глубоко в карманы куртки, зубы покусывали белесый ус — он никак не мог примириться со своей участью.

Он воображал, что создан для подвигов. И, хотя он был мал ростом, тощ и бесцветен, как маринованная селедка, душа у него была широкая. Ему представлялось, что вот он мчится по замершим от страха улочкам не то на огненном скакуне, не то на броневике в окружении отряда головорезов, взявшихся за оружие не столько ради отчизны, сколько из любви к ратному делу.

Он мечтал о том, чтоб у него было много денег, которыми можно сорить налево и направо, много

Вы читаете Поколение
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату