Дверь фургона могла с ревом распахнуться, могло случиться нечто чудовищное, но я осталась и слушала.
Когда я прижалась ухом к заброшенной машине, грязной и липкой, мне показалось, я поднесла к уху морскую раковину. Замолкли обычные земные голоса, и на первый план вышло что-то другое. Изнутри доносился вой ветра, неистово хлещущий воздух, колотящий по стенам и ломающий ветки, словно внутри собрался целый лес. А потом все успокоилось, как будто знало – я слушаю, и я тут же узнала этот звук. Знала именно этот тембр, постепенное нарастание и ослабление звука, эту паузу, хруст листьев под ногами, шорох, шепот. Это был звук дома.
Я оттолкнулась и побежала. Не к пансиону, а от него – даже не понимала куда. На окраину города или в центр, на восток или запад, к ближайшей авеню или от нее. Я за доли секунды оказалась далеко от фургона – некоторые прохожие, вероятно, туристы, видели, как я бегу, и выглядели обеспокоенными, но остальные, конечно, местные и привыкшие заниматься только своими делами, даже глазом не моргнули.
* * *Я замедлилась и перешла на шаг. Мимо проплывали кварталы. В какой-то момент я остановилась. Я не просто так сюда пришла и не хотела пока этого признавать, но все обретало форму. Что-то щелкнуло.
Я знала этот фонарный столб. Желтая витрина на углу пульсировала, сообщая, что мы знакомы, и меня потянуло к ней. Я долгое время стояла под выступающим желтым навесом, скрывающим меня от солнца, пока не увидела тянущиеся вдоль квартала цветы. И я вспомнила.
В свой единственный приезд в город я приходила сюда, на это место. Этот фонарь, навес и мое воспоминание сжали мою руку до детских размеров. Я ощутила в ней призрак маминой руки.
Мне тогда было тринадцать, и эту поездку испортили мамин муж и его дочери. Тогда произошло что-то еще, что привело нас сюда.
Мы отделились от них на час или два. Она не сообщила мне, куда мы идем, но довела до этого угла и остановилась. Здесь было так шумно. Красочно. Энергично. Я хотела запомнить каждый сантиметр, впитать в себя наряды и акценты, вырезать на свежем асфальте свои инициалы, чтобы мы остались здесь навечно, как и остальные. Мы стояли под светом желтого навеса, пока она не взяла себя в руки. Ее пальцы дрожали, поэтому я держалась за них крепче и смотрела на нее, пытаясь понять.
Она выдохнула. И повела меня к следующему кварталу, улице с яркими распустившимися цветами и растениями в горшках. Мы, казалось, бродили целую вечность среди этой зелени, которая иногда обгоняла меня по росту, и меня привело в замешательство, что эта часть города так походила на север штата, словно мы вернулись в наш сад, который пришлось бросить. Но она все объяснила: сказала, это единственный цветочный квартал. И я тогда подумала, что этот город состоит из различных частей, магических островов, разделенных пешеходными переходами. И если кто-то в Нью-Йорке хотел маргаритку, они приходили только на эту улицу и больше никуда.
Теперь я вернулась. Снова оказалась здесь.
Как тогда, так и сейчас вдоль улицы выстроились цветочные магазины и магазины с товарами для садовников. Ничего не изменилось. Я шла, и по обе стороны от меня тянулись ряды корзин с яркими бутонами и высокими изогнутыми папоротниками, базиликом, орегано и другими травами и пряными растениями, испускающими резкий аромат, а вдоль обочины кучковались розы всех вообразимых цветов. Сейчас, когда я стала выше и более уверенной, прогулка по этой улице получилась разительно другой. Я видела все вокруг. Когда квартал закончился, снова показался город, по-новому серый и чарующий. Светофор светил манящей фигурой: можно идти.
Я остановилась прямо у того же места, что много лет назад посещали мы с мамой, когда она заставила себя попросить денег у моего отца. Здесь он работал.
Моему отцу до сих пор принадлежала галерея, которую он открыл после побега моей мамы: получил наследство, когда умер его отец, и полностью его вложил. Мы всегда знали, где находилось это место, хотя приезжали сюда только раз. Я помнила широкое окно, внутри все белое. Помнила некоторые картины на стенах и уродливую коренастую фигуру в центре на полу – скульптуру чего-то, возможно, какого-то животного, существа. Она была комковатой на ощупь, прохладней, чем я ожидала. На моей руке осталась какая-то слизь, словно скульптура выделяла влагу и была живой. Отец тогда за это накричал на меня.
Что касается отца, я забыла, как он выглядит, но узнала бы его. Он был моим отцом. Он узнает меня, а я его.
Я не хотела его разыскивать. За меня это сделали ноги. Они провели меня по коридору из цветов и привели сюда, за этим. Я скажу ему, кто я такая, и попрошу денег. Тогда смогу обедать и ужинать в ресторанах и купить новый шампунь. Мне не придется думать о залоге в виде опала. Он за всю свою жизнь ни разу не прислал мне алименты, и во время той поездки мы ушли отсюда с пустыми руками. Он был должен мне и моей маме, и я ему об этом скажу. Сначала я этого не понимала, но именно поэтому сюда пришла.
Я видела сквозь стекло висящие на стенах огромные картины – длинные ноги и обнаженные животы, розовая кожа и красные лица, – но искусство меня не интересовало. Я почувствовала, что он близко, дрожь маминой руки в своей. Она никогда и ничего не хотела у него просить. И быстрее отправила бы меня отсюда, прежде чем я вошла бы внутрь и попросила хотя бы десять долларов. Меньше всего она хотела, чтобы я приходила сюда. Она потащила бы меня по тротуару в зеленый квартал.
Но я все стояла и стояла. Он находился по ту сторону стекла, я это чувствовала.
– Я иногда не понимаю искусство, – услышала я за своей спиной. – В смысле, почему всегда обнаженные девушки? Мы настолько особенные, им мало деревьев?
Меня выбил из колеи ее низкий голос.
Я повернулась.
Моне стояла на одной ноге на пожарном гидранте. Спрыгнула и, подойдя ближе, погрузила пальцы в волосы. Сегодня светлые. Ее голые руки мерцали на солнечном свету. И любой художник