— Приказано завод эвакуировать, но чтобы меня эвакуировать такого приказа не было, — твердо проговорил Антон Васильевич.
По всему было видно, что Феде очень хотелось забрать с собой в ополчение Антона, но как секретарь партийной организации он считал себя обязанным поддержать директора.
— Антон Васильевич, подумай еще! Как цех без тебя поедет? — взволнованно говорил он, сдвигая кепку с затылка на нос. — Конечно, — продолжал он, возвращая кепку на прежнее место, — в цехе без тебя справятся. Но все-таки…
Антон Васильевич рассердился:
— Вчера решили и баста, — сказал он.
У меня были свои виды на Разумовского — я очень рассчитывал на его помощь в ремонте танков. Когда я заговорил об этом с Антоном Васильевичем, он вдруг отечески-ласково посмотрел на меня и, положив мне на плечи свои тяжелые руки, сказал:
— Нет, сынок, не отговаривай. Дело решенное.
Мне захотелось проводить ополченцев. Разумовский взял меня под руку, а другой рукой подхватил подбежавшего к нему сынишку. Мы пристроились к хвосту колонны, двинувшейся к лестнице на эстакаду. Впереди кто-то затянул старинную морскую песню, и она грянула над железнодорожными путями:
Наверх вы, товарищи, все по местам!
Последний парад наступает…
Двенадцатилетний сынок Разумовского вслед за отцом тоненько выводил:
Врагу не сдается наш гордый «Варяг»,
Пощады никто не желает…
Секретарь райкома, выйдя навстречу колонне, остановил ее у заводского клуба. Сюда на митинг подходили отряды с других заводов.
На митинге Разумовский, так же как и в строю, держал меня под руку, а другой рукой все время теребил волосы сына. Выступать он, кажется, не собирался, но вдруг попросил слова.
Слушая Разумовского, я вспомнил один воскресный вечер, который провел у него. Антон Васильевич жил в большой дружной семье вместе с братьями и сестрами в двухэтажном каменном доме около завода. Мы сидели в тот вечер в саду, буйно-ярком от обилия цветов, в виноградной беседке, и Антон Васильевич, стоя под лиловыми гроздьями «Изабеллы», наливал нам в стаканы из огромной бутыли вино, которое он делал сам по какому-то особому, изобретенному им способу. Кто-то предложил тост за его сына, Игоря, только что родившегося и подававшего нам знать о себе громким криком из открытого в сад окна. Подняв одной рукой стакан, а другой бутыль, Антон Васильевич заговорил о себе, о детстве босоногого мальчугана с Молдаванки, о своей работе на заводе паровозным кочегаром, о том, как стал инженером. Говорил он об этом с какой-то торжествующей, по-детски откровенной гордостью.
Вот с таким же откровенным чувством он объявил на митинге, что идет в ополчение, хотя ему очень тяжело покидать свой цех, который надо в сохранности перевезти на Урал и там, на новом месте, заново поставить.
— Душа на части разрывается, — говорил Антон Васильевич, — когда подумаешь, что без меня цех мой сорвут с места и потащат куда-то. Полдуши в цеху оставил, но все-таки решил, что мой долг сейчас идти в ополчение, защищать наш город.
Многих из присутствовавших Антон Васильевич знал с детства, и сейчас, с трибуны, он разговаривал с ними, как дома с родными.
Ведь для него дом и завод давно уже неотделимы. Одни и те же люди собирались и на его семейные праздники, и на цеховые производственные совещания, которые летом обыкновенно продолжались в саду Разумовских. А теперь они все вместе шли в ополчение.
* * *Как насторожилась Одесса! Домохозяйки по призыву горсовета обязались превратить каждый дом в ловушку для проникших в город агентов врага. День и ночь сидят они у своих подъездов и ворот, зорко следят за всеми прохожими. Вечером, когда я возвращаюсь к себе на Вагнеровский переулок, у первого же дома дежурная, если она не знает меня в лицо, обязательно спросит, куда я иду, и сейчас же по всему переулку начинается перекличка дежурных, передающих одна другой: «В дом номер четыре». И не пытайтесь итти дальше того дома, номер которого назвали, иначе будете подвергнуты перекрестному допросу дежурных и всех их домочадцев, высыпавших на улицу.
Сегодня уже на углу Вагнеровского я услышал от бежавших по переулку ребятишек, что «в пятом номере попался шпион». Оказалось, что это — Кривуля, прилетевший из Кировограда на самолете. Я сам записал ему в блокнот свой адрес. Его подвел мой почерк: вместо «4» Кривуля прочел «7», а в переулке всего пять номеров. Этого было достаточно, чтобы вызвать подозрение у дежурных.
Кривуля стоял, окруженный толпой, ожидавшей патруля, за которым были посланы ребятишки. Мне с трудом удалось его выручить.
Растянувшись в моей комнате на коротком диване, задрав голые ноги на спинку кресла, Кривуля восхищался всем, что ему попадало на глаза.
— Эх, и квартирка же! Вот если бы в танке так было!
Он шевелил от удовольствия большими пальцами ног и рассказывал о своих делах.
Не прошло еще недели, как мы с ним расстались, а Кривуля уже успел за это время побывать в Харькове. В Кировограде не оказалось запасных частей. Он полетел в Харьков, привез на самолете все, что надо было для ремонта, и сейчас три из пяти доставленных нами на завод машин уже в боевой готовности.
— Хлопцы велели кланяться. Все здоровы, рвутся в бой, и я прилетел за их судьбой, — закончил он свое сообщение неожиданной рифмой.
Для этого прилетать не надо было — Кривуля мог нужные указания получить по телефону. Но ведь в Одессе у него любимая — та прекрасная Маша, с которой он познакомился на танцплощадке!
Конечно, перед тем, как зайти ко мне, Кривуля уже повидался со своей любимой.
— Чего терять время, когда оно на четвертой скорости летит и все меньше остается его впереди, — говорил он, шутливо жалуясь на свою судьбу: на этот раз Маша не пожелала с ним танцевать — в такое время веселиться! — а ему, бедняге, так хотелось еще разок сходить с ней на танцплощадку.
— Ну, а твоя как? — спросил Кривуля и был очень огорчен за меня, узнав, что моя невеста в первые же дни войны уехала из Одессы и что я даже не знаю,