Бойцы сидели в траншее, прижавшись к стенке. Я тоже присел и стал слушать.
Пропев две строфы вполголоса, певица замолкла, как бы прислушиваясь к эху улетавшей песни, а потом перешла на полный голос:
Избы снегом заносилися,
Был морозец молодой…
Песня хватает за душу, и вдруг, как на чудесном ковре-самолете, переносит меня в детство, в родной сельский дом.
…Я проснулся. Ночь холодная. Дед вечером мало принес соломы для топки — экономит на корм корове. Как-то необычайно светло. Не выпал ли уже снег? Кубами скатываюсь к окну, усердно дую на стекло, продуваю глазок в листве сосен и пальм, нарисованных первым морозом, вижу ослепляющую картину белого зимнего утра. Мне кажется, что песня льется оттуда, из-за окна.
По деревне красна девица,
Словно павушка, идет.
Павушка! Нет, Павлина! Опять встает утро ранней зимы. Совхоз, только отстроенный среди лесов и болот на берегу Припяти. Первый снег, скрывший под собой горы плотничьих стружек и обрезок. Легкий пушистый покров все выровнял и выбелил. Низких крыш овощехранилищ совсем не видно. А вот сосны, стеной огородившие совхоз, стали еще выше и темнее. Мы стоим у большого двухрамного окна в комнате молодой доярки Павлины, только что приехавшей со станичного совещания. Она выбежала куда-то на минутку. Мы поджидаем ее, нам не терпится узнать, какие новости она привезла. Ее хлопотливая мать чего-то охает за нашими плечами. У окна — две кучерявые березки. Они как девушки-подружки в одинаковых кофточках. Под ними на белом ковре черные комочки галок. Напротив — совхозные тракторные мастерские. Полтора года назад это было единственное здание, построенное тут в лесу а теперь вон какая поляна, и на ней раскинулся целый городок. Но куда же пропала Павлина? Вот она выходит из дверей скотного сарая, с ней кто-то идет. Узнаю нашего совхозного механика. Они останавливаются, разговаривают. Она чертит что-то ногой на снегу. Не торопится, забыла, что мы ее ждем, смотрим на нее через окно и подмигиваем друг другу…
И взглянул ей в очи карие.—
Он ей парень по пути…
С удивлением услыхал я собственный голос. Сам, не замечая того, я помогал невидимой в темноте певице. И вдруг вся траншея подхватила:
Улыбнулась красна девица
Солнце ясного ясней,
Разгуляйся ты, метелица,
Ветер в сторону повей…
Песня разлилась по степи, затихла. Я слышу чей-то очень знакомый голос:
— А можно ли, товарищ старший лейтенант, петь песни на переднем крае?
Катя!? Это она пела.
— Ну, как там, в уставе написано, можно, или нет? — смеется она, здороваясь со мной.
Я вижу только поблескивание ее глаз, хитрые искорки. Тоже смеюсь, говорю, что теперь окончательно убежден, что она зря пошла учиться в сельскохозяйственный институт — надо было в консерваторию.
— Тише! — раздалось рядом. — Наша песня! Румыны подбирают мелодию!
Это голос Антона Васильевича. Он высовывает голову из траншеи, прислушивается. Со стороны румынских окопов доносятся едва слышные звуки скрипки. Кто-то чиркает зажигалкой, даже не прикрывая ее, закуривает. Я вижу пенсне в золотой оправе с черным шнурочком — узнаю нашего веселого преподавателя математики. Катя делает ему замечание:
— Профессор, прикройте вашу топку.
Скрипки не слышно уже, но все прислушиваются, не заиграет ли еще, не подберут ли румыны мелодию нашей песни.
— Не подберут! Для наших песен нужны и наши струны, а они вот где, — говорит Антон Васильевич и постукивает себя по груди.
— А может, подберут, они же музыканты, — смеется Катя.
Кто-то предлагает, если так, спеть еще.
— Правильно! — поддерживают его. — Пусть подбирают.
Вся траншея грянула «Распрягайте, хлопцы, коней», но эту песню оборвал жестокий минометный налет на наш участок. После этого все сошлись на том, что хотя в уставе и не сказано о песнях, но ясно, что на переднем крае лучше не петь.
Катю и командира роты вызвали на КП батальона. Они побежали по ходу сообщения, и я побежал с ними. В пути мы успели перекинуться с Катей только несколькими словами. Теперь в этом батальоне, почти целиком состоящем из ополченцев, мало осталось наших январцев — кто ранен, кто убит. О судьбе своего жениха Катя уже несколько недель ничего не знает. При проверке ополченцев выяснилось, что он — командир запаса, и его назначили в другую часть командиром взвода. Недолго пришлось им повоевать вместе.
* * *Начальник отдела срочно вызвал меня по телефону к себе в штаб. Когда я вошел в его подземный кабинет, он вынул из папки листок и молча подал его мне. Я читал, не веря своим глазам. Это был приказ об эвакуации советских войск из Одессы. Мне приказано постепенно свертывать на заводе работу, все запасные части и материалы, необходимые для ремонта машин, запаковывать и готовить к отправке в Севастополь. Прочитав приказ, я должен был дать расписку, что все это будет сделано в тайне.
Подполковник протянул мне свою авторучку. Я взял ее, но долго не в силах был расписаться, хотя под приказом были уже расписки всех наших командиров. Ничего не понимая, я растерянно переводил взгляд с начальника на комиссара, с комиссара на начальника. Мелькнула мысль — не шутят ли они. Но лица их были серьезны. «Что-то не то, видимо, в приказе есть какой-то скрытый смысл и он до меня не дошел, — подумал я. — Ведь вчера еще было приказано готовиться к зиме, создавать запасы на несколько месяцев. В чем же дело? Разве успех нашего контрнаступления не доказал, что противник уже ослаб, выдохся. Почему мы должны оставлять город, когда ослабевший противник уже отчаялся взять его и переходит к обороне?»
— Что случилось? — спросил я, наконец.
Подполковник, занятый своими мыслями, не понял моего вопроса, посмотрел на меня удивленно, а Костяхин сказал:
— Случилось то, что 11-я немецкая армия вот-вот прорвется в Крым. 72-я дивизия немцев, воевавшая против Осипова, обнаружена уже на Перекопе. Немцы не дураки, понимают, что Севастополь для них сейчас важнее Одессы. Значит, у нас теперь одна генеральная задача — во-время попасть к Перекопу.
Он помолчал, пристально глядя на меня, и добавил со своей обычной застенчивой улыбкой:
— Не теряй масштабов событий и помни, что думать о завтрашнем дне — значит думать