Остальные родственники практически все тоже были его – и, справедливо решив, что братья в этой ситуации кромешной обиды на его неучастие в последних, предсмертных, как оказалось, делах отца, вряд ли объяснят ему неожиданное появление двойника-близнеца, он решил поговорить с теткой Василиной, удаляющейся вместе со всеми, – оказалось, что все важные слова уже отзвучали, отзвенели пустым, как шепот лопаты, земляным монотонным шорохом, пока он стоял в стороне от всех и рассеянно всматривался в их знакомые и запредельно уже чужие лица – пока вокруг шуршало, звенело и каталось в пространстве это важное, чуждое и непонятное («семейственно бесконечный уходит и нисходит», «путь светится среди планет, как колчан с молочными стрелами, и мы поразимся этим стрелам, будто и были разящий лук, что рос на грядке правосудия», «он открывает и закрывает двери, и мы, все, кто шел за ним сквозь эти двери, просто остановились в нужный момент, который для него был самым ненужным, он и не заметил, не остановился, и до сих пор идет и придерживает эту дверь, чтобы не ранить нам рук», «мы подняли стаканы и залп, мама наша залп дала, конь смола земля, перину выпьем и тоже пена как он», «мшистая дорога, мшистая дорога, мшистая дорога – белая; а чистая дорога, чистая дорога, чистая дорога – черная»), и кто-то запел песню прямо на узкой каменной дорожке, и какие-то старухи подхватили эту песню, как подол свадебного платья, и побежали с ней по-детски весело и отчаянно куда-то вдаль – и тут он сам вспомнил детство с такой режущей, неощутимо пустой светлой болью в отсутствующем сердце, что спрашивать было неудобно и страшно, – тетка Василина вдруг стала одной из этих девочек, размахивающей огромным мокрым куском прозрачного свадебного целлофана размером со все небо; он ринулся за ними, крича: «Стойте, стойте, пожалуйста, поговорите со мной!», но споткнулся, упал на чью-то чужую, завтрашнюю уже землю, чертыхнулся – не хватало еще на похоронах собственного отца упасть в чужую могилу – отдышался, наблюдая уходящую процессию, мельтешащую чем-то уже совсем нечеловеческим, неотличимым от серого предгрозового неба, и понял неясным, новым и чистым, как отсутствие чувств, чувством: нет ему среди них места теперь.
Он вернулся к могиле – ему показалось нечестным, что ее оставили совершенно одну со всем этим неясным содержимым. Попытался вспомнить про отца что-нибудь, не связанное с долгой пыткой его лежачим беспамятством, – но вспоминалось всякое странное, мутное: вот отец ночью куда-то ведет задумчивую черную корову прямо за рога; вот родился брат Мирик и они с отцом тихо-тихо разворачивают его из промасленной серебристой пеленки, взявшейся неведомо откуда, чтобы мать не заметила этого свечения, сияния. И тут же остановил себя – он не мог видеть, как рождался Мирик, он младший, откуда эта ложная память, откуда вообще вся эта лживость?
Он раздвинул венки и еловые веточки, чтобы посмотреть на фотографию отца и вспомнить его – но венков и веточек с каждым его движением становилось все больше, и он понял, что никакой фотографии нет и не было. Да и могила показалась ему чужой и странной – как будто это даже не могила, а дурацкая детская горка из песка и пластика, что-то вроде торта для ветра, площадки для игры в ландшафт. Привалился к холмику, зажмурился. Подумал, что надо было сразу подойти к двойнику и спросить – но что спросить?
Кажется, он заснул, или просто отключился. Когда проснулся, уже вечерело. Вокруг расстилалось пустое, растянутое до горизонта песочное поле с развевающимися на беззвучном ветру тихими распадающимися искусственными тортами-флагами. Все вокруг было беззвучным и искусственным, неопределимым и тусклым. Он вроде бы знал, что совсем недавно тут было что-то другое, тут были люди, которые что-то о нем помнили, но это было не совсем важно.
Что-то было важно, но он не очень понимал что. Он поднялся и пошел прочь в сторону синеющей сбоку сплошной линии леса. Оглянувшись, он увидел свои следы в зыбком неплотном песке и подумал: это не мои следы. Как должны были выглядеть его собственные следы, он не очень хорошо понимал.
Через несколько часов, дойдя до леса, он вдруг понял, что заблудился и совершенно не понимает, что делать дальше. Лес был плотным и досягаемым, но при этом плыл в сторону от него, как суровый корабль неприятеля покидает другое, тонущее судно, не подразумевая возможности напасть, но исключая шансы спасти. Вскочить в этот лес можно было будто бы на ходу – это было как впрыгнуть в движущийся на полном ходу дом, или корабль, или разрезанное на части такси, и он тут же спросил себя: откуда эта ассоциация? Как именно разрезано на части такси? Буквой Y? И где пассажир, а где водитель? Может ли лес быть водителем? Эти слова – «лес», «пассажир», «водитель», особенно слово «такси» наполняли его наполнением, как и слова «наполнение» и «слова», перекатывающиеся внутри него, точнее, внутри чего-то отсутствующего уже, образованного памятью о понятиях наполнения и внутреннести. Все это было для него так сложно и невыносимо, как будто он пытается сплести клетку для птицы, вмещающей в себе весь мир, все прошлое, настоящее и будущее, из тончайших и раскаленных вертких пылающих прутьев, из которых состоит он сам и все его прошлое, настоящее и будущее, ни в одном измерении не совместимые с этой глобальной птицей мира, вспучивающей реальность до невыносимых пределов.
Впрыгнув в лес, он словно оказался внутри застывшей карусели, крутящейся с огромной скоростью. Снаружи леса вертелись желтые, как огненная алыча, огни городов, слышались далекие детские крики, кто-то пел хором что-то невыносимо грустное, все эти слова