Ламонт Чу, безволосый и блестящий, в белом полотенце и с наручными часами, запинаясь, признается, что ему все больше мешает одержимость теннисной славой. Он так хочет попасть в Шоу, что это желание едва ли не поедом его ест. Чтобы его фотография была в глянцевых журналах, чтобы он был вундеркиндом, чтобы мужчины в синих блейзерах И/SPN описывали каждое его движение на корте и настроение спортивными клише и с придыханием. Чтобы его одежду облепили нашивки с названиями брендов. Чтобы про него делали мягкое профилирование. Чтобы его сравнивали с недавно почившим
М. Чангом; чтобы его называли следующей Великой Желтой Надеждой США. О видеожурналах или Сетке даже начинать не стоит. Он признается Лайлу как есть: он хочет славы; хочет! Иногда он представляет, что снимок с ударом у сетки, который он вырезает из глянцевых журналов, – с ним, Ламонтом Чу. Но тут он понимает, что не может есть, или спать, или даже писать, так ужасно он завидует взрослым в Шоу, которых снимают у сетки для журналов. Иногда, говорит он, в последнее время он не рискует на турнирах, даже когда риски нормальны или даже нужны, и понимает, что слишком боится проиграть и повредить своим шансам на будущие Шоу, шумиху и славу. Пару раз в этом году, уверен он, из-за холодящего кровь страха проиграть он проигрывал. Он начинает опасаться, что у палки бешеных амбиций, похоже, больше одного конца. Стыдится своей тайной жажды хайпа в академии, где к хайпу и соблазну хайпа относятся как к великому мефистофелевскому падению и серьезной угрозе таланту. В основном это его слова. Он чувствует себя, как будто он в темном мире, внутри, – пристыженным, потерянным, запертым. Ламонту Чу одиннадцать, он играет с двух рук с обеих сторон. Он не упоминает об Эсхатоне или ударе в живот. Перед одержимостью славой в будущем меркнет все. Запястья у него такие тонкие, что часы приходится натягивать чуть не до плеча, и они придают ему гладиаторский вид.
Лайл, когда слушает, втягивает щеки. Когда он слегка ерзает на диспенсере для полотенец, на коже у него появляются и исчезают очертания рельефных мускулов. Для таких, как Чу, диспенсер высотой где-то до плеча. Как все хорошие слушатели, Лайл слушает одновременно внимательно и успокаивающе: проситель чувствует себя одновременно уязвимо голым и странным образом защищенным, от всевозможного осуждения. Как будто Лайл применяет не меньше усилий, чем ты. На краткий миг чувствуешь себя неодиноким. Лайл втягивает сперва одну щеку, потом вторую.
– Ты горишь желанием видеть свою фотографию в журнале.
– Боюсь, да.
– Еще раз, почему?
– Наверное, чтобы люди относились ко мне так же, как я отношусь к игрокам в журналах.
– Почему?
– Почему? Наверное, чтобы в жизни был какой-то смысл, Лайл.
– И, еще раз, как это поможет?
– Лайл, я не знаю. Я. Не. Знаю. Просто поможет. Обязательно. Иначе почему бы еще я так горел желанием, вырезал тайком фотографии, не рисковал, не спал и не писал?
– Тебе кажется, люди с фотографиями в журналах очень переживают из-за фотографий в журналах. Находят в них жизненный смысл.
– Мне кажется. Они находят. И я буду. Иначе почему бы я еще так горел желанием чувствовать себя так же, как они?
– В смысле, чувствовать смысл, который чувствуют они. Благодаря славе.
– Лайл, а разве они не чувствуют?
Лайл втягивает щеки. Он вовсе не снисходит и не тянет тебя за собой. Он размышляет так же тяжело, как и ты. Он – как будто ты, но в прозрачном пруду. Это ощущение тоже из-за его внимания. Одна из щек едва ли не провалилась внутрь от размышления.
– Ламонт, возможно, сперва чувствуют. Первая фотография, первый журнал, прилив одобрения, видят себя чужими глазами, агиография образа, все возможно. Возможно, в первый раз: удовольствие. После этого, если можешь поверить, поверь мне: они не чувствуют того, чем ты горишь. После первого прилива они только переживают, что фотографии неудачные или неуклюжие, или не отражают всей правды, или что их частная жизнь, то, от чего ты так хочешь сбежать, то, что они зовут частной жизнью, больше таковой не является. Что-то меняется. После того, как первая фотография побывает в журнале, знаменитые люди не столько получают удовольствие от фотографий в журналах, сколько боятся, что их фотографии перестанут появляться в журналах. Они в ловушке – как и ты.
– И это хорошая новость? Это же ужасная новость.
– Ламонт, хочешь услышать Наблюдение о правде?
– Оки-доки.
– Истина сделает тебя свободным. Но только когда с тобой разберется.
– Наверное, мне уже пора.
– Ламонт, это очень древний мир. Ты попал в капкан некой неправды. Ты поверил в наваждение. Но это хорошая новость. Ты попал в капкан наваждения, что у зависти есть противоположность. Ты предполагаешь, что у твоей болезненной зависти к Майклу Чангу есть оборотная сторона: а именно чувство удовольствия Майкла Чанга от зависти Ламонта Чу. Нет такой буквы в этом слове.
– Буквы?
– Ты горишь от жажды к питью, которого не существует.
– И это хорошая новость?
– Это истина. Когда к тебе испытывают зависть, восхищение – это не чувство. Как и слава – не чувство. Есть чувства, которые связаны со славой, но немногие из них приятнее, чем чувства, которые связаны с завистью к славе.
– Горение не проходит?
– Если питать огонь, разве он умрет? Здесь тебя хотят лишить не самой славы. Верь им. Слава сопряжена со страхом. Ужасный и тяжелый страх, который трудно нести, с которым трудно совладать. Возможно, они хотят только отложить славу, пока ты не наберешь нужный вес, чтобы самому притягивать ее к себе.
– Я покажусь неблагодарным, если скажу, что мне совсем не стало легче?
– Ламонт, правда в том, что этот мир невероятно, невероятно, неимоверно древний. Ты страдаешь от рудиментарной страсти древнейшей лжи мира. Не верь фотографиям. Слава не есть выход из клетки.
– То есть