– Реконфигурацию тут приплел. Реконфигурация была просто самосохранением.
– Это: забудь это. Это злодей, коий был вам нужен, коего президент нашел, чтобы отложить распад. Чтобы объединить вас, ненавидя когото другого. У Джентла болен царь в голове, но в этом «Найти того, кого винить», говоря, он был правый. Un ennemi commun.[99] Но не извне вас, этот враг. Кто-то или кто-ты в вашей истории уже загубили американовый народ, Хью. Кто-то, у кого была власть, или у кого была власть, но не проявил эту власть. Я не знаю. Но кто-то когда-то дал вам забыть, как выбирать, и что. Кто-то дал вашему народу забыть, что только это было важное – выбирать. Так далеко забыть, что, когда я говорю тебе «выбирать», ты делаешь лицом выражения, как-то: «И понесло-о-о-ось». Кто-то научил, что святыня – только для фанатиков, и забрал святыни, и обещал, что в святынях нет нужды. А теперь не осталось спасения. И нет карты для нахождения спасения в святынях. И вы бредете наобум, запутавшись в дозволенности. Бесконечное стремление к счастью, хотя изза кого-либо вы забыли про то старое, что делало счастье возможным. Как вы говорите поговорку: «Любой стоимостью»?
– И вот поэтому нас и передергивает при одной только мысли, каким станет суверенный Квебек. Выбирайте, что вам скажут, забейте на собственные желания и страсти, жертвуйте. За Квебек. За государство.
Марат пожал плечи.
– L'etat protecteur.[100]*
Стипли сказал:
– Тебе эта пластинка ничего не напоминает, Реми? Национал-Социалистическое Неофашистское Государство Суверенного Квебека? Да вы хуже последних альбертанцев. Тоталитарность. Куба со снежком. На лыжах прямиком в ближайший лагерь перевоспитания, на инструктаж по выбору. Моральная евгеника. Китай. Камбоджа. Чад. Несвобода.
– Несчастье.
– Без личной свободы, Букару, вообще не бывает выбора. Это не мы мертвые. То, что вы в нас принимаете за слабость и ничтожность, – это просто побочные эффекты свободы.
– Но что хочет означить это американовое выражение, это «Букару»?
Стипли отвернулся в пространство, над которым они располагались.
– А теперь – понесло. Теперь ты заведешь волынку, дескать, что ж у нас за свобода такая, если помаши перед нами смертельным плодом – и мы не справимся с искушением. А мы тебе отвечаем – «человеческая». Мы говорим, что нельзя быть человеком без свободы.
Кресло Марата слегка скрипнуло, когда перенесся его вес.
– Всевечно с тобой ваша свобода! В вашей застенной стране всевечно кричат «Свобода! Свобода!», словно бы всем очевидно, что это хочет означить, это слово. Но воззри: не все в этой мере просто. Ваша свобода – свобода-от: никто не говорит вашим драгоценным индивидуальным американовым «Я», что они должны делать. Только это значение, только свобода от ограничений и насильного давления, – Марат вдруг осознал над плечом Стипли, почему небеса над блистающим городом были лишены звезд: дым выбросов от огоньков движущихся авто поднялся и скрыл звезды от города, и заполнил пустоту купола неба перламутровым люмом города Тусона. – Но как же свобода-к? Не просто свобода-от. Не все порывания следуют извне. Ты делаешь вид, что не замечаешь этого. Как же свобода-к? Как человеку свободно выбрать? Как выбирать все, кроме жадных детских выборов, если нет исполненного любовью отца, чтобы вести, объяснять, учить человеков, как выбирается? Как есть свобода выбирать, если не учиться, как выбирать?
Стипли выкинул сигарету и частично обратился к Марату, с края:
– А теперь пошла история про богача.
Марат сказал:
– Богатый отец, который может позволить как цену лакомств для чад, так и пищи: но если он кричит «Свобода!» и позволяет своим чадам выбирать только сладкое, кушать только лакомство, но не суп из гороха, хлеб и яйца, тогда его чада станут слабые и хворые: может ли быть богач, который кричит «Свобода!», хороший отец?
Стипли издал четыре тихих звука. От возбуждения прыщики электролизовой сыпи американца стали красны даже в молочно-размытом свете люма и низких звезд. Луна над горами Ринкон лежала на боку, цвета лица толстяка. Марат услышал, что с пустынного дна снизу донеслись голоса молодежных американов в каком-то сонме, которые кричали и смеялись, но не видел ни фар, ни молодежного сонма. Стипли рассержено топнул по камню каблуком. Стипли сказал:
– Но мы-то не считаем американских граждан детьми, чтобы попатерналистски думать и выбирать за них. Люди – они не дети.
Марат вновь притворился, что шмыгнул.
– Ах да, но ты-то скажешь: «Нет?» – продолжил Стипли. – «Нет, – скажешь ты, – не дети?» Скажешь: «А поясни-ка, в чем разница, если, когда записываешь удовольствие такое развлекательное и привлекательное, что даже смертельное, находишь копируемую копию, копируешь и распространяешь, чтобы мы выбирали, смотреть или выключить, а мы не можем выбрать сопротивляться удовольствию и не можем выбрать жизнь?» Скажешь то, чему учит этот твой Фортье, что мы дети, а не взрослые, в отличие от благородных квебекцев, всего лишь дети – задиры, конечно, но все равно в душе дети, – и сами поубиваемся без вашей помощи, если положить рядом конфету.
Марат попытался выразить лицом гнев, что для него оказалось трудным.
– Вот что возымело место: ты воображаешь то, что я скажу, а потом говоришь это за меня, а потом злишься. Без моего участия ртом; он не открывался. Ты говоришь с собой, изобретаешь стороны. Это само по себе привычка детей: лениво, одиноко, эго. Я могу быть даже не здесь, чтобы слушать.
Оба из них не упоминали, как, забери черт, оба из них собираются слезать с горного хребта или подниматься