Собака и кошка, сказал мне этот маленький шутник. Собака и кошка…
Когда я ударил шутника по носу и оттуда потекла кровь, он умолк, ошарашенный, на миг скосив глаза в попытке оценить ущерб. Когда я ударил его по носу вторично, кровь хлынула ручьем, и на сей раз шутник закричал в голос. Я продолжал наносить удары, двигаясь от его ушей к щекам, потом к солнечному сплетению и плечам, в которые он старался спрятать голову, когда упал наземь и я упал поверх него. Наши товарищи столпились вокруг, и под их вопли, свист и хохот я молотил его, пока у меня не заныли кулаки. Ни один из этих свидетелей не заступился за шутника, и я наконец остановился сам, когда его рыдания стали походить на сдавленный смех человека, только что услышавшего самый уморительный на свете анекдот. Когда я поднялся на ноги, вопли, свист и хохот утихли, и на восхищенных лицах этих маленьких садистов я увидел если не уважение, то страх. Я пошел домой в смятении, стараясь понять, что же именно я узнал, не в силах облечь это в слова. В моем мозгу не находилось места ничему, кроме непристойной картины: собака, взгромоздившаяся на кошку, но не с обыкновенной кошачьей мордой, а с лицом моей матери. Это было так невыносимо, что, придя домой и увидев ее, я разревелся и выложил все, что со мной случилось.
Сынок мой, сынок, ты у меня самый-самый нормальный, сказала мама, прижимая меня к себе. Я вдыхал ее отчетливый мускусный аромат, обливая слезами подушку ее груди. Ты для меня Божий дар. Ничто и никто не может быть лучше. А теперь послушай меня, сынок. Взглянув сквозь пелену слез вверх, в ее глаза, я обнаружил, что и она тоже плачет. Ты всегда хотел знать, кто твой отец, и я говорила тебе, что, когда ты это узнаешь, ты станешь мужчиной. Тебе придется распрощаться с детством. Ты уверен, что хочешь это знать?
Когда мать спрашивает сына, готов ли он стать мужчиной, разве он может ответить “нет”? Я кивнул и прижался к ней еще крепче – мой подбородок на ее груди, щека на ее ключице.
Ты не должен никому говорить то, что я скажу тебе сейчас. Твой отец…
Она назвала его имя. И, видя растерянность в моих глазах, добавила: когда я работала у него служанкой, я была очень молода. Он всегда был ко мне очень добр, и я была ему благодарна. Мои бедняки-родители не могли отправить меня в школу, а он научил меня читать и считать на своем языке. По вечерам мы проводили вместе много времени, и он рассказывал мне о Франции и о своем детстве. Я видела, что ему очень одиноко. Он был единственный такой в нашей деревне, и мне казалось, что я такая тоже единственная.
Я вырвался из материнских объятий и зажал уши. Я больше не хотел ее слушать, но я онемел, и она продолжала говорить. Я больше не хотел видеть, но, даже закрыв глаза, не мог избавиться от картин, которые плыли передо мной. Он обучил меня Слову Божьему, сказала она, и я научилась читать и считать по Библии, запоминая наизусть Десять заповедей. Мы читали при свете лампы, сидя бок о бок за его столом. И однажды ночью… вот видишь, именно поэтому ты и есть самый нормальный, сынок. Тебя послал сам Бог, потому что он никогда не позволил бы случиться тому, что случилось между твоим отцом и мной, если бы у него не было для тебя какой-то роли в его Великом Замысле. Я верю в это, и ты тоже должен верить. У тебя есть Предназначение. Помни, что Иисус омыл ноги Марии Магдалине, и допускал к себе прокаженных, и противостоял фарисеям и власть имущим. Кроткие наследуют землю, сынок, а ты один из кротких.
Интересно, если бы моя мать увидела меня теперь над колыбелью с детьми упитанного майора, я по-прежнему показался бы ей одним из кротких? А что до этих детей – сколько еще им суждено было оставаться в неведении насчет вины, которую они уже несли в себе, а также грехов и преступлений, которые они были обречены совершить? Когда они отпихивали друг дружку, возясь у материнской груди, разве не возникало у каждого из них, пусть только на миг, желание, чтобы другой исчез? Но вдова, которая стояла рядом со мной, любуясь чудесными плодами своего чрева, не искала ответа на эти вопросы. Она ждала, чтобы я окропил малюток святой водой бессмысленных комплиментов – и, когда я нехотя провел этот обязательный обряд, так возликовала, что уговорила меня остаться на ужин. Впрочем, мне до того надоела диета из полуфабрикатов, что меня и не пришлось долго уговаривать, и вскоре я понял, отчего под крылышком своей любящей супруги упитанный майор становился все толще и толще. Ее тушеное мясо было бесподобно, гарнир из поджаренного водяного шпината напоминал тот, что готовила моя мать, тыквенный суп смягчил гложущее меня чувство вины. Даже ее белый рис отличался удивительной пышностью – есть его было все равно что нежиться на лебяжьей перине после многих лет спанья на синтетическом матрасе. Кушайте! Кушайте! Кушайте! – твердила она с интонациями, знакомыми мне до боли, потому что мама тоже всегда просила меня кушать побольше, каким бы скудным ни был наш общий обед. И я наелся так, что едва дышал, а потом она заявила, что не отпустит меня, пока в тарелке на журнальном столике остается еще хоть один “дамский пальчик”.
* * *После этого я отправился в ближайший винный магазин, эмигрантскую лавку, и купил у бесстрастного сикха с толстыми, подкрученными вверх усами – украшением, доступным мне разве что в мечтах, – номер “Плейбоя”, блок “Мальборо” и щемяще-прекрасную, просвечивающую насквозь бутылку “Столичной”. Все это был чистый разврат в духе гнилого капитализма, но название водки, в котором слышалось эхо имен Ленина, Сталина и Калашникова, несколько умерило мой стыд. Если не считать политических беженцев, в Советском Союзе