Представитель молчал, ожидая продолжения, но я умолк, ожидая ответа. Наконец он сдался и сказал: будучи неосведомленным о структуре азиатских родственных связей, я также не представляю себе, какая сумма могла бы оказаться достаточной для исполнения всех ваших семейных обязательств, играющих в вашей культуре столь высокую роль и потому внушающих мне чрезвычайное уважение.
Я молчал, ожидая продолжения, но он умолк, ожидая ответа. Мне трудно назвать точную сумму, сказал я. Но если не гнаться за точностью, полагаю, двадцати тысяч долларов будет достаточно. На удовлетворение всех нужд моих родственников. Как предвиденных, так и непредвиденных.
Двадцать тысяч долларов? Брови представителя выгнулись дугой и замерли в этой позе, как заправские йоги. Ах, если бы вы знали страховые расценки так, как знаю их я! За двадцать тысяч долларов вы должны были бы потерять по крайней мере палец, а лучше целую конечность или, если говорить о менее наглядных утратах, какой-нибудь жизненно важный орган либо одно из ваших пяти чувств.
С тех пор как я очнулся после взрыва, меня непрерывно точило странное, не поддающееся определению беспокойство. Теперь я понял, чем вызван этот зуд нефизического характера: я что-то забыл, но не знал что. Из трех разновидностей забывания эта – наихудшая. Обычно люди знают, что они забыли; так происходит с датами, математическими формулами и именами знакомых. Забывают, не зная, что они что-то забыли, наверное, еще чаще, а может быть, и реже, но это хотя бы гуманно: в таком случае мы не осознаем своей потери. Но знать, что ты что-то забыл, и не знать что – от этого меня бросало в дрожь. Я и вправду кое-что потерял, сказал я, и в моем голосе прозвучала боль, прокравшаяся туда помимо моей воли. То, что было у меня в голове.
Вайолет с представителем переглянулись. Боюсь, я не понимаю, сказал он.
Кусок моей памяти, сказал я. Он полностью стерся – от взрыва до настоящего времени.
К сожалению, вам едва ли будет просто это доказать.
Как доказать кому-то, что ты что-то забыл или что ты что-то знал, но больше этого не знаешь? И все-таки я не спасовал перед представителем студии. Даже после передряги на кладбище мои прежние инстинкты никуда не исчезли. Привычка – вторая натура, и разучиться врать так же трудно, как разучиться сворачивать самокрутки или раскатисто произносить букву “р”. Тут я ничем не отличался от представителя, в котором сразу опознал родственную душу. При торговле, как и на допросах, ложь никого не коробит – напротив, ее ждут. Существует уйма ситуаций, требующих лжи ради достижения приемлемой правды, и наша беседа продолжалась, пока мы не сошлись на взаимно приемлемой сумме в десять тысяч долларов, каковая, будучи лишь половиной той, что я запросил, тем не менее вдвое превышала ту, что мне предложили. Представитель выписал мне новый чек, а я подписал документы, после чего мы обменялись прощальными любезностями, никчемными, как открытки с изображениями никому не известных бейсболистов. На пороге, уже взявшись за ручку двери, Вайолет взглянула на меня через плечо – есть ли на свете более романтическая поза, даже если ее принимает женщина вроде нее? – и сказала: вы знаете, что мы не сделали бы этого фильма без вас.
Верить ей было все равно что верить в роковых обольстительниц, честно избранных губернаторов, маленьких зеленых человечков из космоса, добрых полицейских, в святость святых отцов вроде моего отца, человека с прямой спиной и кривой душой. Но я хотел ей поверить, да и какой вред могла причинить эта маленькая белая ложь, даже принятая за правду? Никакого. Меня оставили с шумом дешевой дискотеки в голове и зеленым чеком. Почти невесомый, он означал весьма увесистый куш. Я чувствовал себя целой страной: меня распирало от гомона статистов и мертвецов, всех этих непредставленных, недопредставленных и лживо представленных горемык, которые, подобно динозаврам, были не более чем смазкой для военной машины и киношной машины. Раздавленные, мои тело и жизнь обрели цену – ее проставили на этикетке и налепили на меня, как на банку со свеклой. Мертвый я стоил больше, чем живой, и обошлось мне это, если они не лгали, всего лишь в шишку на затылке да в клочок памяти, а ведь ее и так было у меня чересчур много. Но откуда же тогда взялось это томительное онемение, словно меня незаметно прооперировали, накачав лекарствами, и отнятая у меня часть памяти превратилась в фантомную конечность, на которую я то и дело пытался опереться?
Вернувшись в Калифорнию без ответа на этот вопрос, я обналичил чек и внес половину на свой банковский счет, к тому времени уже почти пустой. Когда я пришел в генеральский ресторан, другая половина лежала в конверте у меня в кармане. Ближе к вечеру я поехал в Монтерей-Парк – там, в пригородном районе, скучном и пресном, как тофу, ждала моего визита вдова упитанного майора. Я признаюсь, что собирался отдать ей деньги из своего кармана – деньги, которые можно было употребить на более революционные цели. Но разве есть что-нибудь более революционное, чем помогать врагу и его родным? Разве есть что-нибудь радикальнее прощения? Конечно, прощения просил не он – его просил я за то, что с ним сделал. В гараже от этого не осталось и следа; в доме тоже не чувствовалось атмосферных возмущений, говорящих о присутствии его духа. Я не верю в Бога, но верю в привидения. Я знаю, что это так, поскольку привидений я боюсь, а Бога – нет. Бог никогда не являлся мне, в отличие от призрака упитанного майора, и когда передо мной открылась дверь в его квартиру, я затаил дыхание, боясь увидеть на дверной ручке его руку. Но за порогом меня встретила всего лишь его вдова, бедная женщина, скорее пополневшая, чем исхудавшая от своих горестей.
Капитан! Я так рада вас видеть! Она усадила меня на цветастый диванчик, покрытый скрипучим прозрачным пластиком. На журнальном столике меня уже ждали чайник китайского чая и тарелка с “дамскими пальчиками”. Возьмите “пальчик”, сказала она, подвигая мне угощение. Я знал марку – это была та самая французская компания, что производила petit écolier,