много интересного с помощью гипноза и лекарственных препаратов. Он умолк. Я продолжал: после того как за это возьмутся газеты, тебя будут презирать не только твои товарищи-революционеры. Дорога обратно к твоей семье тоже закроется навсегда. Возможно, они приняли бы раскаявшегося революционера или даже победившего, но они никогда не примут гомосексуалиста, что бы ни случилось со страной. Ты станешь человеком, который пожертвовал всем ради пустого места. И товарищи, и родные навсегда вычеркнут тебя из памяти. А если ты начнешь отвечать на мои вопросы, мы хотя бы не напечатаем это признание. Твоя репутация останется нетронутой по крайней мере до конца войны. Я встал. Подумай как следует. Он не пошевелился и не обронил ни слова, упершись взглядом в мою бумагу. У двери я помедлил. Все еще считаешь меня ублюдком?

Нет, сказал он лишенным выражения голосом. Ты просто сволочь.

* * *

Почему я это сделал? Здесь, в другой белой комнате, у меня было полно времени на размышления об этом событии, которое я выскоблил из своей памяти, обелив ее, и в котором признаюсь теперь. Своим псевдонаучным приговором Часовщик взбесил меня, толкнул на иррациональные действия. Это не удалось бы ему, если бы я ограничился своей ролью крота, но я получал удовольствие, действуя по инструкциям и вопреки инструкциям, выполняя приказ Клода сломать нашего арестанта. Позже, в комнате наблюдения, Клод воспроизвел для меня эту запись – я смотрел, как я смотрю, как Часовщик смотрит на свое признание, понимая, что его переиграли, точно герой фильма, задуманного и срежиссированного Клодом. Часовщик не мог представлять себя сам, его представил я.

Блестящая работа, сказал Клод. Ты его поимел, да как!

Я был хорошим учеником. Я знал, чего хочет учитель; больше того, мне нравилось, когда меня хвалили в пику плохому ученику. Ведь кем был Часовщик, если не последним? Он выслушал американцев и понял, чему они учат, но отверг эту премудрость. Я оказался более восприимчив к их образу мыслей и, вступив в схватку с Часовщиком, фактически стал одним из них. Он угрожал им, а следовательно, и мне. Но я недолго вкушал радость победы. В конце концов он показал всем, на что порой бывают способны плохие ученики. Он перехитрил меня, доказав, что можно вырваться из-под власти средств производства, которые тебе не принадлежат, разрушить представление, в собственность которого тебя превратили. Он сделал свой финальный ход как-то утром, через неделю после того, как я сочинил за него признание. Мне позвонил домой охранник из комнаты наблюдения; когда я добрался до Национального допросного центра, Клод был уже там. Часовщик в своих белых шортах и футболке лежал на белой кровати скрючившись, лицом к стене. Перевернув его, мы увидели багровое лицо и выкаченные глаза. В раскрытом рту, глубоко в горле, что-то белело. Я только в туалет отошел, бормотал охранник. Он завтракал. Ну что он мог натворить за две минуты? Но Часовщик натворил – а именно подавился насмерть. Всю неделю он вел себя хорошо, и в награду мы предложили ему выбрать для себя еду. Я люблю яйца вкрутую, сказал он. Первые два он очистил и съел, а третье заглотал целиком, вместе со скорлупой. Э-э-э-э-э-эй, красавица…

Выключи эту чертову музыку, сказал Клод охраннику.

Для Часовщика время остановилось. Но пока я не проснулся в своей собственной белой комнате, я не понимал, что оно остановилось и для меня. Лежа в этой белой комнате, я видел ту, другую, с идеальной четкостью – через камеру в углу я смотрел, как мы с Клодом стоим над Часовщиком. Это не твоя вина, сказал Клод. Даже я, и то об этом не подумал. Он утешительно похлопал меня по плечу, но я ничего не ответил, потому что запах серы прогнал все мои мысли, кроме одной: что я не ублюдок, нет, не ублюдок, нет, нет, нет, хотя почему-то все-таки да.

Глава 12

К тому моменту, когда я вышел из больницы, нужда в моих услугах уже отпала, и меня не пригласили вернуться в лагерь для участия в заключительных операциях по окончании съемок. Вместо этого я получил авиабилет на ближайший рейс в Америку и всю обратную дорогу размышлял о проблеме представления. Те, кто не владеет средствами производства, порой умирают раньше времени, но не владеть средствами представления – это тоже своего рода смерть. Ведь если нас представляют другие, разве не могут они в один прекрасный день смыть нашу гибель с ламинированного пола памяти? Мои раны саднят до сих пор, и сейчас, исповедуясь, я волей-неволей гадаю, кому принадлежит это мое представление – мне или вам, моему исповеднику.

Встреча с Боном в лос-анджелесском аэропорту немного подняла мне настроение. Он выглядел в точности так же, как раньше, а открыв дверь нашей квартиры, я с облегчением убедился, что и она если не стала лучше, то уж во всяком случае не стала и хуже. Главным украшением нашей ветхой диорамы по-прежнему оставался холодильник, и Бон предусмотрительно начинил его пивом в количестве, достаточном для восстановления моих расстроенных перелетом биоритмов, но недостаточном для того, чтобы исцелить неожиданную грусть, пропитавшую все мои поры. Когда он заснул, я еще бодрствовал, перечитывая последнее письмо тети. Перед тем как отправиться на покой, я прилежно написал ответ. “Деревушка” закончена, сообщил я. Но более важно то, что у Движения появился источник финансовой поддержки.

Ресторан? – переспросил я, когда Бон известил меня об этом за первой банкой пива.

Ну да. Генеральша и правда отличная повариха.

Когда я в последний раз ел вкусную вьетнамскую еду, ее приготовила именно она, так что на следующий день я позвонил генералу и принес ему искренние поздравления с новым амплуа его супруги. Как и ожидалось, он предложил угостить меня обедом в честь моего благополучного возвращения. Я нашел их новый ресторан на главной улице Чайнатауна между сувенирной лавкой и магазинчиком, где торговали лекарственными травами. Когда-то мы окружали китайцев в Тёлоне, сказал генерал из-за кассы. А теперь они нас. Он вздохнул, не отрывая пальцев от клавиш своего примитивного пианино, готовый выбить на них грубую мелодию оплаты. Помните, как я приехал сюда с пустыми руками? Конечно, помню, ответил я, хотя на самом деле генерал приехал сюда отнюдь не с пустыми руками. Генеральша зашила за подкладку одежды, своей и детской, немало золотых унций, а на генерале был пояс, набитый долларами. Но амнезия так же привычна американцам, как яблочный пирог, и они решительно предпочитают ее горькому хлебу изгнанников. Как и мы, американцы относятся к незнакомой снеди с большим подозрением, отождествляя ее с теми, кто ее

Вы читаете Сочувствующий
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату