Это сверкание… это сверкание было сценами из моей жизни, но они мелькали так быстро, что я не мог разглядеть почти ничего. Да, я видел себя, но вот что странно: моя жизнь разворачивалась передо мной задним ходом, как при обратной прокрутке видеозаписи, где кто-нибудь, выпав из окна и расквасившись на тротуаре, вдруг воспаряет вверх и запрыгивает обратно в окно. Так и я бешено мчался спиной вперед мимо импрессионистически сливающихся цветовых пятен. Я постепенно уменьшался до размеров подростка, потом ребенка и, наконец, грудного младенца, после чего меня, голого и вопящего, стремительно засосало через тот портал, который есть у каждой матери, в черную яму, где царила сплошная мгла. Когда последний проблеск света померк, мне пришло в голову, что свет в конце туннеля, известный нам по рассказам умерших и вернувшихся к жизни, не имеет никакого отношения к раю. Разве не гораздо более вероятно, что перед их глазами брезжит не будущее, а прошлое? Это универсальное воспоминание о первом туннеле, который преодолели мы все, – сочащийся в него свет разбавлял утробный мрак и проникал сквозь наши закрытые веки, маня нас в ту бездну, где всем нам без исключения суждено когда-нибудь встретиться со смертью. Я открыл рот, чтобы закричать, а потом открыл глаза…
Я лежал в постели за белой занавеской, распластанный под белой простыней. Из-за занавески доносились бесплотные голоса и жалобное одинокое попискивание электронных устройств; потом кубиком льда звякнуло что-то металлическое, прошуршали по линолеуму колеса, мерзко заскрипели резиновые подошвы. Я был в ночной рубахе из тонкого крепа, такой же легкой, как и простыня, но на меня все равно давила дремотная тяжесть, колючая, как армейское одеяло, гнетущая, как непрошеная любовь. У изножья кровати стоял незнакомец в белом халате и с сосредоточенностью дислексика читал медицинскую карту на планшете. Его взлохмаченные волосы торчали в разные стороны, как у студента-астрофизика, обширное пузо переливалось за плотину пояса, и он тихо бормотал в магнитофончик. Пациент такой-то, поступил вчера с ожогами первой степени, отравлением дымом, контузией, ушибами. В настоящее время… тут он заметил, что я на него смотрю. Ага, приветик, с добрым утречком, сказал он. Вы меня слышите, молодой человек? Кивните. Отлично. А говорить можете? Нет? С вашими голосовыми связками и языком все в порядке. Думаю, это последствия шока. Имя свое помните? Я кивнул. Хорошо! Знаете, где вы? Я качнул головой. В Маниле, в больнице. Самой лучшей, куда кладут за деньги. Здесь все врачи со степенью, и не только Д. М., а еще и Д. Ф. Это значит, что все мы почетные доктора Филиппин. А Д. М. означает почетный доктор Манилы. Ха-ха, да я просто шучу, мой желтолицый юный друг. Конечно, Д. М. – это сокращенно доктор медицины, а Д. Ф. – доктор философии. Я тоже Д. Ф., и это значит, что я могу анализировать как видимое, так и невидимое. Физически вы в относительно хорошей форме, особенно с учетом пережитого испуга. Да, кое-что повреждено, но это сущая ерунда, если иметь в виду, что вы должны были умереть или получить серьезные травмы. Как минимум сломанную руку или ногу. Короче говоря, вам здорово повезло. Теперь позвольте предположить, что башка у вас трещит, как после месячного запоя. Рекомендую все что угодно, кроме психоанализа. В первую очередь я рекомендовал бы медсестру, но всех симпатичных мы экспортировали в Америку. Вопросы есть? Я попытался ответить, но ничего не вышло, и я просто покачал головой. Тогда отдыхайте. И помните, что лучшее средство лечения – это принцип относительности. Как бы хреново вам ни было, утешайтесь мыслью, что кому-то другому гораздо хуже.
С этими словами он выскользнул за занавеску и оставил меня одного. Потолок надо мной был белым. Простыни – белыми. Моя больничная рубаха – белой. Казалось бы, что в этом плохого? Но я ненавидел белые комнаты, а теперь сам угодил в такую, причем без всякой возможности отвлечься. Я умею жить без телевизора, но не без книг. У меня не было ни журнала, ни соседа, чтобы скрасить одиночество, и по мере того, как секунды, минуты и часы текли, точно слюни у пациента психиатрической клиники, мной овладело глубокое беспокойство, своего рода клаустрофобия – мне стало чудиться, что из этих безликих стен выступает и надвигается на меня прошлое. Меня спасли от этих видений явившиеся чуть ближе к вечеру четверо статистов, тех самых, что играли мучителей-вьетконговцев. Свежевыбритые, в джинсах и футболках, они выглядели уже не как мучители и злодеи, а как безобидные беженцы, слегка растерянные и смущенные. Чего я никак не ожидал увидеть у них в руках, так это обернутой целлофаном корзины с фруктами и бутылки “Джонни Уокера”. Как дела, командир? – сказал самый коротенький из них. Неважно выглядите.
Все нормально, просипел я. Ничего серьезного. Зря вы это.
Подарки не от нас, сказал высокий сержант. Их прислал режиссер.
Очень мило с его стороны.
Высокий сержант с Коротышкой переглянулись. Как скажете, буркнул Коротышка.
В смысле?
Высокий сержант вздохнул. Я не хотел об этом так сразу, капитан. Вот что, давайте сначала выпьем. Самое малое, что вы можете сделать, – это выпить за его счет.
Я бы тоже не отказался, обронил Коротышка.
Налейте всем, попросил я. А что это значит, самое малое?
Сержант настоял на том, чтобы сперва я все-таки выпил, и приятное мягкое тепло недорогого скотча действительно помогло, уютное, как некрасивая жена, понимающая все нужды своего мужчины. Говорят, что вчерашнее было несчастным случаем, сказал он. Но уж больно странное совпадение, а? Вы ссоритесь с режиссером – ну да, про это все слышали, – и потом взрывают не кого-нибудь, а именно вас. Никаких доказательств у меня нет. Но совпадение что-то уж очень странное.
Я молча смотрел, как он наливает мне еще. Потом перевел взгляд на Коротышку. А вы