озираются на поле битвы, тяжело дыша. Вокруг курятся последние догорающие угольки.
ШЕЙМАС. Ты слышишь?
БЕЛЛАМИ. Я ничего не слышу.
ШЕЙМАС. Вот именно. Это голос мира.
Если бы! Фильм еще не завершился. Дальше действие развивалось так: вдруг из пещеры выбегает старуха и с воем кидается на труп своего сына-вьетконговца. Изумленные “зеленые береты” узнают в ней дружелюбную гнилозубую хозяйку унылого борделя, где они частенько разыгрывали в лотерею венерические болезни.
БЕЛЛАМИ. Боже мой! Мама Шан за Вьетконг!
ШЕЙМАС. Да они все из этих, браток. Все.
БЕЛЛАМИ. И что нам с ней делать?
ШЕЙМАС. Ничего. Пусть идет домой.
Шеймасу нельзя было забывать главное правило вестернов, детективов и фильмов о войне: никогда не поворачивайся спиной к врагу или женщине, если ты причинил им вред. Стоило им это сделать, как Мама Шан схватила сыновний АК-47 и успела продырявить Шеймаса от лопаток до поясницы, прежде чем пасть от руки Беллами, который, быстро развернувшись, выпустил в нее остаток своего магазина. И она умерла в замедленном темпе, омытая четырнадцатью струйками крови из специальных маленьких брызгалок, подготовленных Гарри, – еще две он велел ей раскусить. Вкус ужасный, сказала она потом, когда я вытирал поддельную кровь с ее губ и подбородка. Ну как у меня получилось? Изумительно, сказал я к ее большому удовлетворению. Никто не умирает так, как вы.
Конечно, если не считать Трагика. Ради пущей уверенности в том, что его не обставят ни Азия Су, ни Джеймс Юн, он настоял на том, чтобы его гибель сняли восемнадцать раз. Впрочем, от Кумира потребовалось больше актерского мастерства, ибо он должен был сжимать умирающего товарища в своих объятиях – трудная задача с учетом того, что за семь месяцев съемок Трагик так ни разу и не вымылся. Его не смутило даже то, что ни один нормальный солдат никогда не упускает возможности принять душ или хотя бы намылиться и сполоснуться холодной водой из каски. Как-то вечером, еще в начале съемок, я между делом упомянул об этом в его обществе и получил в ответ взгляд, полный жалостливого любопытства, – в последнее время я привык ловить на себе такие взгляды, словно подразумевающие, что у меня расстегнута ширинка, но это не должно меня беспокоить, поскольку смотреть там все равно не на что. Я поступаю так именно потому, что нормальные солдаты этого не делают, провозгласил он. В результате уже никто не мог ни сесть за его столик, ни подойти к нему ближе, чем на пятнадцать-двадцать футов. От него разило так, что Кумир задыхался и обливался слезами при каждом дубле, наклоняясь к умирающему, чтобы услышать, как он шепчет свои последние слова: сука! Вот сука!
После смерти Шеймаса для Беллами наступила пора призвать небесное воинство к сокрушительной воздушной атаке на логово Кингконга. В ответ на его призыв невидимая “летающая крепость”, Б-52, обрушивала на означенную цель тридцать тысяч фунтов неуправляемых авиабомб – не ради того, чтобы убить живых, а ради того, чтобы очистить почву от мертвых, стереть с лица матушки-земли улыбку хиппи и сказать миру: мы не можем иначе – ведь мы американцы. Эта сцена потребовала чрезвычайно трудоемких предварительных операций. Рабочие выкопали несколько траншей и не только залили в них две тысячи галлонов бензина, но и положили туда же тысячу дымовых шашек, несколько сотен фосфорных свеч, дюжины три динамитных патронов и несметное количество шутих, сигнальных ракет и трассирующих снарядов, дабы имитировать взрыв склада боеприпасов, полученных Кингконгом от китайцев и русских. Все с нетерпением ждали этого фейерверка, самого грандиозного за всю историю кинематографа. В этот момент, заявил Творец на недавнем общем собрании, мы покажем, что снимать наш фильм было все равно что отправиться на войну по-настоящему. Когда ваши внуки спросят, что вы делали во время войны, вы ответите: я сделал этот фильм. Я сотворил истинный шедевр. А откуда вы знаете, что сотворили шедевр? А оттуда, что шедевр – это нечто столь же реальное, сколь и сама реальность, а порой и еще реальнее. Когда война уже давным-давно забудется, когда все, кто ее пережил, умрут, когда их тела обратятся в прах, воспоминания в атомы, а чувства прекратят волновать кого бы то ни было, когда от войны останется только один абзац в скучном школьном учебнике, это произведение искусства будет по-прежнему сиять так ярко, что все поймут: это не просто о войне, это и есть война.
И тут кроется абсурд. Дело не в том, что заявления Творца были целиком лживы, – зерно абсурда часто прорастает из правды. Да, искусство действительно в конце концов переживает войну, его артефакты продолжают вызывать благоговейный трепет и через много лет после того, как суточные ритмы природы перетрут в пыль миллионы тел погибших воинов, однако я не сомневался, что Творец в его маниакальном эгоцентризме считает свое нынешнее творение более важным, чем те три, четыре или шесть миллионов убитых, к которым сводится истинный смысл войны. Они не могут представлять себя сами, их должны представлять другие. Маркс говорил о классе угнетенных, не сознающих себя как класс, но разве можно сказать что-нибудь более справедливое о мертвых, так же как и о статистах? Их судьба была до того бредовой, что они пропивали свой доллар в день каждый вечер, и я с радостью составлял им компанию, чувствуя, что вместе