— Не говори так, не говори! — испугалась Ефимия.
— Истинную правду глаголю. Вот, думаю, ежели благостная святое реченье вела, минует меня черная смерть. И стало так: минула. А дохтура те, окаянные, того и ведают — бороды стригут да головы оболванивают. И все лекарство. Иуды! За бороду я бы им башку оторвал.
— Вырастет борода-то, вырастет. Слава богу, сам живой вернулся.
— Конопатый я таперича. Образина-то — сам не зрил бы.
— Оспинка — божья щедринка, аль не знаешь? Прививная оспа — антиева печатка. Да неправда то! Ох, неправда! От черной оспы да от холеры — молитвами не спасешься. Не дай-то бог!
— Не дай бог, — ответно вздохнул Михайла и вдруг горестно промолвил: — Жить мне таперича вековечным вдовцом.
— Пошто так?
— Доля такая выпала. За конопатого разве приворотная перестарка пойдет аль какая порченая. К чему то мне? Один буду мыкаться да сам с собой аукаться.
Ефимия подошла ближе. Михайла уперся спиной в стену.
— Не зри меня, не зри! Хворь-то и к тебе пристанет.
— Не боюсь я ни хвори, ни смерти, Михайлушка. Чрез огонь и смолу кипучую прошла — мне ли убояться оспы? Дай обниму тебя, мученик праведный.
— Погоди, погоди, благостная! При свете али при солнце плеваться будешь. Легче умереть, чем экое пережить.
— Не в лице красота-то, а в душе, Михайла! Много я перетерпела в жизни за двадцать-то пять годов, а кабы ты не возвернулся к рождеству, ушла бы из общины. До каторги дошла бы к единоверцам и, чем могла, помогла бы им.
У Михайлы жар по телу, и в нот кинуло. Схватил бы Ефимию, обнял, да робость мешает.
— Спросить хочу: брыластого куда деть? Может, на моленье поднять всех, чтобы поглядели на иуду мертвого да проклятье наложили?
До Ефимии не дошло: брыластого? Какого брыластого?
— Да Калистрата-иуду. Мертвый токо. В тороках привязан.
— Исусе Христе! — перепугалась Ефимия. — Ты ли это, Михайлушка? Как ты осилил его?
— Тебе молился, говорю. И силы у меня будто прибавилось. С тремя бы брыластыми совладал.
— Господи! Как же ты, а?
— Неделю караулил алгимея. Иуда, запершись, сидел дома — черной оспы боялся, сатано. На молебствие в собор явится и скорее домой едет на санках. Выезд, как у архиерея. Сказывают: золотую цепь от Филаретова креста продал в казну, а крест архиерею ублаготворил, паскудник, и в милость вошел. Проживал в доме при ограде самого архиерея. Там и стукнул я ево. Булавой да по башке. Варламий Перфилыч булаву удружил. Конь не сдюжит удара.
— Исусе Христе! Михайлушка! Прости меня, что тогда посмеялась да робостью и тихостью укорила.
— За тот урок в ноги поклонюсь тебе, благостная. Как будто на свет в другой раз народился. Робким да тихим не проживешь, должно, алгимеи сожрут и кости на зубах перемелют. Такоже.
— Михайлушка! Михайлушка!..
— Как с брыластым быть, скажи?
Ефимия догадалась: искать будут в Тобольске Калистрата-Калиту и, чего доброго, явятся в общину. Если созвать всех единоверцев на моленье, а вдруг потом кто-нибудь проговорится, и Михайле тогда вечная каторга.
— Подумать надо, подумать! Ларивон и так спрашивал: как отвечать становому, если спрос учинит — все ли в общине? Как же быть-то, господи? Нельзя всех созывать на моленье — назовут тебя, и каторга будет. Как же быть-то, а? Чую: беда будет! Лучше бы ты его там бросил — пусть бы искали убивца в Тобольске. Ах, Михайлушка, что ты наделал? На себя черных коршунов накликаешь! Кто видел тебя, когда ты возвернулся в займище?
— Никто не зрил.
— Дай бы бог, если бы никто не зрил…
И как бы в ответ кто-то постучал в оконце. Ефимия подошла, прильнула к стеклу, присмотрелась, окликнула и услышала в ответ голос Ларивона.
— Ты, Ларивон?
— Я. Возле избы у тебя соловой привязан. Михайла приехал, или как?
— Иди в избу. Скорее. Дело есть.
Кому другому нельзя, а Ларивону можно сказать про кладь, навьюченную на солового жеребца.
Ларивон открыл дверь в избу и, не переступив порог, заговорил с оглядкой:
— Чаво тут? Али беда какая?
— Зайди в избу. Михайла возвернулся. Поговорить надо.
— Пошто огонь не вздули?
— Поговорим без огня. — И когда Ларивон вошел в избу, оглянувшись на Михайлу Юскова, Ефимия спросила: — Скажи, Ларивон, если бы в общину Калистрат заявился — живой или мертвый, как бы ты его встретил, алгимея?
— Исусе Христе! — испугался Ларивон.
— Говори!
— Огнем-пламенем сожег бы иуду! Через него погибель пришла и вся община сгинула.
— Тогда сверши волю свою. Михайла вон привез Кали-страта мертвого, а ты убери паскудное тело с земли, чтоб следов не было для станового со стражниками, когда они приедут в общину искать брыластого. И чтоб тихо было, слышишь. Не поднимай всю общину! Царские собаки спрос учинят, а вдруг кто скажет да назовет тебя. И тогда будут цепи и каторга.
Ларивон не сразу сообразил, что от него требует Ефимия. По когда Ефимия сказала, что Калистрат теперь мертвый и тело его навьючено на солового, обрадовался:
— Слава Исусу, свершилось! А я-то думал: куда уехал Михайла? Оно вот как обернулось! Век буду помнить Михайла, и в моленьях благости сподобишься, яко праведник.
Огнем-пламенем сожгу треклятого собаку и пепел в Ишиме утоплю.
Ларивон так и сделал. Разбудил крепчайших старцев-филаретовцев и сына Луку, утащили труп Калистрата к часовенке, совершили молебствие и, кинув труп на березовые дрова, сожгли, а пепел собрали в мешок, положили туда камней и утопили мешок в проруби…
… Так и остались недописанными откровения Кадастрата-Калиты Варфоломеевича Вознесенского о раскольниках-филаретовцах.
Ефимия не ошиблась. Недели не минуло после возвращения Михайлы, как в общину явились стражники со становым приставом, а вместе с ними исправник из Тобольска с дотошным Евстигнеем Минычем из Верхней земской расправы. Допытывались так и эдак: не отлучался ли кто из общины за две недели до рождества? Не грозился ли кто из филаретовцев убить Калистрата-Калиту? Пересчитали мужиков — все оказались на месте. И все-таки Евстигней Миныч уверял исправника, что загадочное исчезновение первосвященника собора Калиты Вознесенского не иначе как злодейское убийство, совершенное кем-то из раскольников. «В кандалы бы их всех да на Камчатку!»
За общиною установили гласный надзор. В двух избушках поселился урядник с пятью стражниками. Мало того, по первой оттепели в общину пожаловал помощник губернатора и объявил «высочайшую милость царя-батюшки»: всех раскольников, укрывавших беглых каторжан, водворить под стражею со всем их движимым и недвижимым имуществом на вечное поселение в Енисейскую губернию, в место, указанное губернатором. Тем из еретиков, которые отрекутся от раскольничества и примут православие, разрешалось получить вид на жительство и поселиться в любом месте Сибири без выезда на Урал — «если на то не будет позволения власти».
«По высочайшему повелению…»
Общинники притихли, опечалились. Куда денешься? «Вот она какая наша вольная волюшка!..»
Как