— Сусе Христе! — И, набравшись смелости, баба завопила во всю глотку.
Старик срамно выругался и кинулся в заросли чернолесья, к речке.
К бабе подбежали мужики и тут услышали, как явился неведомо откуда лешак — глазастый, лысый, в рваных штанах, сивобородый — и чуть было не сожрал бабу вместе с младенцем.
Мужики бросились на поиски, и одному из них удалось увидеть на прогалине между лесом страшного человека. По всем приметам — беглый с каторги. С какой только? С Ольховой иль Никольской? А может, с медного завода, что возле Минусинска?
— Изловить надо каторгу, награда будет, — сказал кто-то из мужиков, и все кинулись ловить беглеца. Но тот сумел скрыться.
Вскоре вся Белая Елань знала, что возле деревни прячется беглый каторжник. Местный урядник поднял всех па ноги. С ружьями, с топорами, с собаками кинулись на пойменные сенокосы, сторожили трактовые дороги, но не сыскали каторжника.
Голод — не тетка. Таясь в пойме Малтата, белобородый беглец заприметил на карнизе окраинного дома скрутки звериного мяса, вывешенного для завяливания на солнышке.
Дело было на ильин день, почитаемый в Белой Елани как престольный праздник.
Вечером беглец добрался до охотничьей снеди, да не ушел далеко…
Хозяин дома Ларивон Филаретыч, костлявый, жилистый старик в крашеной поскони, в чирках, лобастый, горбоносый, как коршун, увидел в окошко моленной горницы, как нездешний оборванец прятал за пазуху скрутки сохатины. «Осподи помилуй! Каторжник, одначе», — затрясся от злобы старик и заорал:
— Лука, Лука! Варнак-то, каторга окаянная, снедь опаскудил! Сохатину с карниза снял!
Лука влетел в горницу и сопя прильнул к стеклу:
— Игде, батюшка?
— Эвон, промеж кустов-то! Изловить бы, треклятого. Да самосудом, чтоб на веки вечные!..
Закатные лучи упали на рыжую бородищу Луки, и она вспыхнула зловещим пламенем.
В передней избе, где можно на тройке развернуться, за большим столом трапезничали домочадцы — двенадцать душ: двое женатых сыновей Луки Ларивоныча с женами и ребятишками, меньшой сын, Андрей, бровастый, поджарый парень, еще не успевший отпустить огненную бороду, и престарелая, щербатая Марфа, иссохшая и желтая, как сосновая стружка, кормящая малых правнуков: двух льняноголовых девчонок и двух прожорливых мальчишек: Елистрашку и Прошку.
Большак семьи, Лука, поднял всех на ноги:
— Живо мне! Ты, Веденей, возьми ружье. А ты, Микита, рогатину. Собаками травить будем. Урядник сказывал: награда будет. Хошь живого, хошь мертвого!
Вскоре из резных ворот боровиковской усадьбы вылете ли лохматые собаки-медвежатники, вечно голодные, подтощалые, готовые разорвать не только чужого, но и своего, только бы их науськали.
На взгорье, перед тем как бежать в пойму, Лука успел крикнуть старшему сыну Веденею:
— Гляди здесь, да никого не пущай в пойму! Сами травить будем.
— Не пущу, батюшка! — потряс дробовиком Веденей, Из поймы доносилось:
— Ату, ату, ату!
Натасканные на зверя собаки никак не могли взять след человека, и носясь как очумелые между кустов боярышника и черемухи, напали на гулящую телку с колокольчиком на шее, и не успела та вздуть хвост трубой и убежать, как собаки сбили ее с ног и разорвали бы, да подоспел Микита с рогатиной. Одну собаку огрел по голове, другую пхнул под брюхо. И тут раздался голос Ларивона Филаретыча:
— Здеся, здеся! Лука, Лука! Пестря! Черня! Белка! Ату, ату! Микита, Лука!
Собаки понеслись на голос старика, а вслед за ними Микита, бухающий сапожищами.
Каторжник прятался в кустах черемушника. Что-то говорил, умоляя сивобородого старика, да Ларивон Филаретыч не слушал. Притопывая ногами, науськивал:
— Ату, Черня! Ату, Петря! Рвите анчихриста! Ату, ату! Черный кобель, как смерть, прыгнул в кусты и вцепился в бродягу — клочья полетели.
А из кустов умоляющий хрип:
— Люди, люди! Братцы! Помилосердствуйте! Не анчнхрист я, братцы! За напраслину век мытарюсь, люди! Помилосердствуйте!
Куда уж тут до милосердия, коль за поимку каторжника — живого или мертвого — награду дают…
Микита намеревался проткнуть бродягу рогатиной, да старик удержал:
— Пущай собаки. Тако сподобнее. Штоб без смертоубийства. Без греха штоб!
Тощая беломордая Белка, заливаясь лаем, кружилась возле куста.
Лука схватил Белку и кинул ее в кусты:
— Ату, ату!
Слышалось стонущее, трудное, хриплое:
— Бра-а-а-т-цы-ы! Спа-а-а-си-те! Бра-а-а-тцы!
А «милосердны братцы», уминая траву возле куста, в три глотки травили собак.
Не помня себя, жестоко искусанный собаками, в жалких окровавленных лоскутьях вместо штанов, бродяга выдрался из кустов и из последних сил ударился в сторону дома Боровиковых. Собаки не отставали. Рвали ноги, остатки одежды. Неистовый Черня взлетел несчастному на спину и вцепился в загривок.
Вопль, вопль и стон…
— Ату, ату, ату!
С горы в пойму бежали мужики и бабы — Боровиковы варнака собаками травят.
— От Боровиковых не уйдет небось!
Лука орал, чтоб никто не подходил к каторге.
— Мы изловили ворюгу!..
Жилистая бабка Марфа, стоя возле окна в горнице, молилась Исусу, чтоб он смилостивился и помог собакам и своим мужикам одолеть варнака.
— Спа-а-сите, бра-а-тцы! — поднял окровавленные руки каторжник, упираясь спиною в горы и отпихивая собак ногами. — Али вы анчихристы? Али на вас креста нету?!
— Повалить бы да связать, — сказал Микита.
— По башке его, но башке дюбни! — крикнул Лука Ларивоныч.
Затравленный пронзительно уставился на Луку и вдруг проговорил:
— Ларивон, а?! Борода-то! Ларивон, а?! — И тут же Микита стукнул его рогатиной по лысому черепу.
Обмякшее тело каторжника медленно осело у горы. Собак оттащили. Веденей гнал прочь пришлых мужиков и баб, но никто не уходил.
Меньшой, Андрюха, глядя на страшное, обезображенное тело, быстро и часто крестился:
— Спаси Христе! Спаси Христе!..
Упираясь локтями в землю, несчастный поднял голову и, дико глядя на всех, прерывисто бормотал:
— Убивцы, убивцы треклятые!.. Ларивон… со общиною… убивцы, исчадие сатаны!.. Ларивон, а? Ларивон!.. До гольцов дошел!.. Тридцать годов цепи таскал!.. За напраслину!.. Одиннадцать днев по тайге мытарился… звери миловали… Треклятые!.. — И, обессилев, ткнулся лицом в землю. Притих. Подумали — скончался.
Бабы испуганно попятились. Но вот он опять поднял голову и, медленно подтягивая руки, покачиваясь, привстал на колени, и тут же свалился на бок.
Долго лежал так, недвижимый и ужасный, хлюпая открытым ртом. Потом потянулся, упираясь лысым затылком в крапивный куст.
— Успокоился, мученик, — сказал кто-то со стороны.
— Сохатый и то не сдюжил бы! И горло порвали, и брюхо располоснули!
— Ладонью молился на покосе Валявиных, когда к Наталье со младенцем подошел. Корочку хлеба просил.
— Такоже!.. Такоже!..
Лука ухватился за рыжую лопату бороды, глянул на всех:
— Чаво не дали корочку? А? Чаво?!
Старец Ларивон не слушал и никого не видел, осовело уставившись на покойника. Отчего он, варнак, сына Луку назвал Ларивоном? Кто он? Про какую общину говорил бродяга? Откуда он знает общину, которой вот уже тридцать годов как нету? И ладонью, говорят, молился. Не правоверен ли? Кто же он? Кто? И тут только вспомнил, как давным-давно, оглаголенные брыластым боровом Калистратом, пятьдесят душ единоверцев угодили на вечную каторгу…
Погнулся Ларивон и, шаркая чириками, поплелся домой. Закрылся в моленной