за которым она так ухаживала, вышитое одеяло, которое складывала пополам, укрывая ноги, будто они у нее особенно мерзли.

В тот же вечер я узнала, что маму отправили на север. Наш региональный врач заверил меня, что маме там хорошо, и сказал, как называется лечебница, куда ее поселили. Мне даже показали снятый там небольшой ролик. Светло и красиво, просторные комнаты, высокие потолки и дружелюбный персонал. Но когда я попросила разрешения навестить ее, мне велели подождать, пока сезон цветения не кончится.

Спустя еще несколько недель мне сообщили, что она нас покинула.

Покинула. Именно так они и сказали. Словно она действительно встала с кровати и ушла. О ее последних днях я старалась не думать. Удушливый кашель, озноб, страх и одиночество. Почему она умерла именно так?

Но изменить что-либо было мне не под силу. Куань тоже так говорил. Я ничего не могла изменить. Он говорил это снова и снова, и я тоже постоянно говорила себе эти слова.

Пока почти не поверила.

Уильям

— Эдмунд?..

— Добрый вечер, отец.

Он стоял возле моей кровати, один. Сколько он находился в комнате, я не знал. Он изменился, стал выше, и в прошлый раз его нос показался мне чересчур крупным. В молодости носы растут в своем собственном темпе, опережая тело, но сейчас лицо тоже выросло и нос перестал так сильно выделяться на нем. Эдмунд стал красивым, эта красота всегда пряталась в нем. И оделся он элегантно, хоть и слегка небрежно: шарф цвета зеленого бутылочного стекла свободно спадал на грудь, челка была чуть длинновата — она хоть и красила его, но скрывала глаза. Ко всему прочему, он был бледен. Он что, не выспался?

Эдмунд, мой единственный сын. Единственный сын Тильды. Я довольно быстро понял, что этот мальчик безоговорочно принадлежит ей. С того самого первого дня, когда мы познакомились, Тильда не скрывала, что сильнее всего мечтает о сыне, так что, родив Эдмунда, она выполнила свое предназначение. Доротея, Шарлотта, а потом и остальные пятеро девочек навсегда остались в его тени. Я по-своему понимал ее. Семеро дочерей стали причиной постоянной головной боли. Их вечный визг, плач, хныканье, беготня, суматоха, кашель, смех, нытье и болтовня (даже такие маленькие девочки умеют изливать слова неразборчивым потоком) — я находился в плену этих звуков с раннего утра до позднего вечера, и даже ночью они не отпускали меня. Кто-нибудь непременно плакал, увидев страшный сон, кто-нибудь из них, одетый лишь в ночную сорочку, непременно приходил к нам в спальню, шлепая босыми ногами по холодному полу, и забирался в кровать, порой жалобно всхлипывая, а порой почти сердито расталкивая нас, чтобы улечься между нами.

Вероятно, они просто не могли не шуметь, и поэтому я лишился возможности работать, возможности писать. Ведь я действительно пытался, я не сразу отчаялся и махнул рукой на науку — здесь Рахм ошибался. Однако все мои попытки оказались тщетными. Я закрывал дверь в кабинет, строго заявляя домашним, что отец должен работать, а они обязаны проявлять уважение к его работе. Я обвязывал голову шарфом, дабы приглушить звуки, или набивал уши ватой, однако звуки не исчезали. Ничего не помогало. Шли годы, и у меня оставалось все меньше времени на собственные исследования, и вскоре я обратился в самого рядового торговца, чья единственная жизненная цель состояла в том, чтобы прокормить прожорливых и, казалось, ненасытных дочерей. Многообещающий биолог отступил, а его место занял изможденный, стареющий торговец семенами с уставшими от долгого стояния за прилавком ногами, голосом, охрипшим от бесконечных разговоров с покупателями, и пальцами, привыкшими пересчитывать деньги, которых вечно не хватало. И виной всему — маленькие девочки и производимый ими шум.

Эдмунд стоял неподвижно, будто парализованный. Прежде его тело напоминало море возле берега — ветер и волны, тревожные и беспорядочные. Это беспокойство было не только внешним — оно сидело в его душе. Никакому порядку он не подчинялся. Он мог показать себя добрым и великодушным мальчиком и принести ведро воды, а в следующую секунду вылить это ведро на пол, чтобы, если верить его собственным словам, получилось озеро. Увещевания не имели над ним власти. Когда мы повышали на него голос, он смеялся и убегал. Вечно в движении — таким он мне запомнился. Его крошечные ножки не знали покоя, он всегда старался сбежать подальше от своей очередной проказы, от перевернутого ведра, от разбитой фарфоровой чашки, распущенного вязанья. Когда подобное случалось — а случалось это нередко, — у меня не оставалось иного выбора, кроме как изловить его. Схватив сына, я вытаскивал ремень. Со временем я проникся ненавистью к шороху, с которым кожа терлась о ткань, к стуку металлической пряжки о пол. Ожидание было даже хуже самого наказания. Я брался за пряжку, вцеплялся в нее, этим концом ремня я никогда не бил, в отличие от моего отца — тот непременно старался впечатать пряжку мне в спину. Сам же я стискивал ее в ладони, так что потом оставались красные отметины. Темный ремень опускался на голую спину, и на белой коже расцветали красные полоски, похожие на стебли лиан. Других детей наказание успокаивало, а воспоминания о нем надолго застревали в их головах, предотвращая подобные ошибки в будущем. Но не Эдмунда. Он словно не понимал, что все его шалости приведут к ремню, и не видел взаимосвязи между озером на полу и поркой. Тем не менее я считал своим долгом наказывать его и надеялся, что сын чувствует и мою любовь, понимая, что у меня не остается иного выхода. Я наказывал — следовательно, был хорошим отцом. Я порол его, давясь рыданиями, обливаясь потом и стараясь унять дрожь в руках. Я хотел выбить из него беспокойство, но тщетно.

— Где все остальные? — спросил я, потому что дом показался мне на удивление тихим.

И тотчас же пожалел о том, что спросил. К чему мне другие — сейчас, когда он наконец зашел ко мне? Сейчас, когда мы с ним наедине?

Эдмунд слегка покачивался, точно не мог решить, на какую ногу перенести тяжесть тела.

— В церкви.

Значит, сегодня воскресенье…

Я попытался привстать, чуть приподнял одеяло, и в нос мне ударило мое собственное зловоние. Когда же я в последний раз мылся?

Впрочем, даже если Эдмунд что-то и заметил, то вида не подал.

— Ну а ты? — спросил я. — Почему ты сам остался дома?

Это прозвучало как обвинение, хотя на самом деле мне следовало поблагодарить его. Он не смотрел на меня — сидел, уставившись в стену над кроватью.

— Я… я надеялся, что смогу поговорить с тобой, — в конце концов проговорил он.

Я медленно кивнул, силясь скрыть бесконечное счастье от того, что вижу его.

— Хорошо, — сказал я, — очень рад, что ты пришел,

Вы читаете История пчел
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату