Все были очарованы им.
Кьяра, я знал наверняка, была тоже влюблена в него. Как и ее сестра. Даже заядлые любители тенниса, неизменно приходившие пораньше каждый день прежде чем отправиться на пляж, теперь задерживались дольше обычного в надежде сыграть пару геймов с ним.
В случае с любым другим из наших летних постояльцев меня это задевало бы. Но видя, с какой симпатией все относятся к нему, я испытывал необычное, тихое умиротворение. Ведь не было ничего плохого в том, чтобы чувствовать симпатию к человеку, который нравится всем. Всех влекло к нему, включая моих двоюродных и троюродных братьев, как и других родственников, гостивших у нас по нескольку дней, а то и дольше. Всем было известно мое пристрастие подмечать чужие недостатки, и я находил определенное удовлетворение в том, что прятал свои чувства к нему за обычной маской безразличия, враждебности или досады на любого, кто превосходил меня. Он нравился всем, мне приходилось разделять их симпатии. Подобно мужчинам, открыто объявляющим других мужчин неотразимо привлекательными затем только, чтобы скрыть тайное желание упасть в их объятия. Идти вразрез со всеобщим одобрением означало признать, что у меня имеются причины держать дистанцию. Ну да, он мне очень нравится, сказал я дней через десять после его приезда, когда отец спросил, что я о нем думаю. Я нарочно выражался неопределенно, чтобы никто не разглядел двойное дно в том тумане, который я напускал на свои слова. Он прекрасный человек, лучше не встречал, сказал я в тот вечер, когда маленькая рыбацкая лодка, на которой он с Анкизе днем вышел в море, не вернулась, и мы пытались найти номер телефона его родителей в Штатах, на случай если придется сообщить им ужасную новость.
В тот день я даже заставил себя отбросить сдержанность и демонстрировал скорбь наравне с остальными. Но я делал это еще и затем, чтобы никто не заметил моего более потаенного и глубокого горя, пока вдруг к своему стыду не осознал, что часть меня не возражала против его смерти, что существовало нечто волнующее в мысли о его раздутом, безглазом теле, наконец вынесенном на наш берег.
Но я не пытался обмануть себя. Я точно знал, что никто на свете не хотел его так отчаянно, как я; не было человека, готового зайти ради него дальше, чем я. Никто настолько не изучил каждую косточку в его теле, его щиколотки, колени, запястья, пальцы на руках и ногах, никто не ощущал вожделения при каждом движении мускулов, никто не брал его в свою постель каждую ночь, а утром, заметив его лежащим в раю возле бассейна, не улыбался ему, думая при виде ответной улыбки, Знаешь ли ты, что ночью я кончил в твой рот?
Возможно, другие тоже питали к нему нечто особенное, по-своему скрывая и проявляя это. Но в отличие от остальных я первым замечал его, когда он появлялся в саду, возвращаясь с пляжа, или когда расплывчатый силуэт его хлипкого велосипеда в полуденном мареве выплывал из сосновой аллеи, ведущей к нашему дому. Я первым узнал его шаги, когда однажды вечером он пришел в кинотеатр позже остальных и молча стоял, высматривая нас, пока я не обернулся, зная, как он обрадуется, что я заметил его. Я различал его поступь на лестнице, когда он поднимался на балкон, или на площадке за дверью моей спальни. Я знал, когда он останавливался перед моей стеклянной дверью, как бы решая, постучать или нет, и, поразмыслив, проходил мимо. Я отличал звук его велосипеда по тому, как он всегда по-хулигански буксовал на толстом слое гравия и все же продолжал путь, несмотря на уже очевидное отсутствие сцепления, чтобы в конце концов затормозить, внезапно, резко, и спрыгнуть с жизнерадостным voilà[5].
Я всегда старался держать его в поле зрения. Всегда находился поблизости, пока он был со мной. А когда он отлучался, меня не волновало, чем он занят, если с другими он оставался тем же, кем был со мной. Только бы он не становился кем-то иным, когда он не со мной. Только бы он оставался тем, кого я знал. Только бы он не жил иной жизнью, отличной от той, какой жил с нами, со мной.
Только бы не потерять его.
Я знал, что мне нечего ему предложить, нечем его удержать, привлечь.
Я был пустым местом.
Всего лишь мальчишкой.
Он просто проявлял внимание, когда выпадала такая возможность. Однажды он помог мне разобраться с фрагментом из Гераклита, потому что я вознамерился прочитать «его» автора, и мне на ум пришли слова не «доброта» или «великодушие», но «терпение» и «благожелательность», ценившиеся выше. Когда мгновением позже он спросил, нравится ли мне книга, которую я читаю, в его вопросе слышалось не столько любопытство, сколько предлог для непринужденного разговора. Во всем была непринужденность.
Он был мастером непринужденности.
Почему ты не на пляже с остальными?
Вернись уже к своему треньканью.
После!
Твой!
Просто повод для разговора.
Непринужденная беседа.
Пустота.
Оливер получал много приглашений в другие дома, как и прежние летние постояльцы. Это уже стало своего рода традицией. Отец хотел, чтобы у них была возможность «представить» свои книги и познания на суд местного общества. Он также считал, что люди науки должны учиться вести беседу с неспециалистами, поэтому за столом постоянно присутствовали юристы, доктора, бизнесмены. В Италии каждый читал Данте, Гомера и Вергилия, говорил он. Неважно, с кем ты разговариваешь, главное начать с Данте и Вергилия. Вергилий совершенно необходим, затем Леопарди, а после уже можно скармливать им что угодно – Целана, сельдерей, салями, без разницы. Кроме того, это позволяло нашим летним гостям совершенствоваться в итальянском, таково было одно из требований проживания. Посещение ими званых ужинов в Б. приносило и другую пользу: на несколько вечеров в неделю оно освобождало нас от присутствия гостей за столом.
Но Оливер пользовался головокружительной популярностью. Кьяра с сестрой приглашали его по крайней мере дважды в неделю. Художник-мультипликатор из Брюсселя, арендовавший виллу на все лето, хотел заполучить его на