озаряет угол с иконами, словно кисеей прозрачной покрывает стены около кивота, но дальше ее отблески меркнут в двух ярких серебристо-белых потоках лунного света, что жестко врывается в окна и, переломившись на стене, ложится на пол, освещая спящего на лавке Юрия. На полу, ближе к дверям, в черно-синем мраке можно различить кошму и спящих на ней Илейку и Васюка.
Не спится Ивану, как это было более года назад в Москве, в день смуты московской, накануне пожара и бегства в Переяславль. Снова, как и тогда, тоска и гнет на сердце Ивана, но теперь еще тяжелей и горше. Восьмой только год ему пошел, а будто с того времени десяток лет он прожил. Мелькает в мыслях у него и Шемяка, и бабка, и тата с матунькой, и владыка Иона, и Ряполовские, и передача их, княжичей, на епитрахиль владыки…
Кажется это Ивану все страшной сказкой, как старина о Велесе ростовском, чудится порой, что он с Юрием, братом своим милым, да с Илейкой и Васюком одни-одинешеньки среди пучины какой-то темной, мутной и страшной. Будто на островке малом они, а кругом волны плещут и вот-вот захлестнут их совсем. Страшно Ивану, дрожь бежит по рукам и ногам, холодными мурашками ползет по спине, и смотрит он с отчаянием на розовую лампадку, а она от слез в глазах троится и четверится, и чудится, что и лик Спасителя движется и чуть улыбаются губы его.
– Господи, Господи, – с легким стоном шепчет Иван, – помоги нам, Господи, спаси и помилуй…
Вдруг хлынули слезы и полились неудержимо по щекам, наливаясь в уши и скатываясь на подушку, но дрожь прошла, сердце же замерло снова, но не от тоски и боли, а от смутной надежды. Вспомнились ему слова бабки, когда отец в плену у татар был, что «сама Москва хранит и бережет сыночка ее скороверного…» От этих слов словно на светлую дорожку он вышел… Понял Иван, что сейчас вот Москва на страже и все еще бережет своего великого князя. Понял он, что и Ряполовские, и владыка Иона, и купцы, и посадские, и сироты, и воины – все против Шемяки. Понял, что все хотят тишины и покоя, а это дает только Москва. Шемяка же и все, кто с ним, нарушают покой.
– Одного князя на Руси нужно, – тихо прошептал он, – и смуты не будет!
Замелькали в памяти его слова попика Иоиля о царе и патриархе московских, о единовластии и единоначалии, почувствовал он в себе силу и мощь и решил неотступно просить, чтобы стал отец царем московским, а если будет трудно ему, то бабка и владыка Иона помогут.
– Сильные они, – сказал он вслух, – оба сильные: и владыка, и бабка…
– Ты что, касатик? – окликнул его проснувшийся Васюк.
Иван обрадовался пробуждению верного своего дядьки и заговорил, хотя еще взволнованно, но весело:
– Слушай, Васюк, Москва-то Шемяку прогонит в Галич…
– Не в Галич, а удушить его надо, – поправил Васюк.
– Потом тата в Москву приедет, – продолжал Иван с увлечением, не обращая внимания на замечание Васюка, – соберет всех князей и пойдет на царя ордынского, потом на казанского. Всех царей покорит и сам станет царем московским! Так отец Иоиль говорил в Муроме…
– Истинно, истинно, касатик, – радостно соглашался Васюк. – Москва-то за нашего князя великого. Москва-то его, касатик, никому не выдаст! Народ-то за него: и сироты, и бояре, и попы, и купцы, поелику мирно и жирно жить хотят, а потом и басурманов с шеи стряхнуть!.. Все так будет, касатик! Спи с богом. Бог-то за нас, касатик, за правду…
Последние слова Иван слышит уже сквозь дрему, глаза его смыкаются, и видит он снова соборную площадь, блинные и мятущуюся толпу. Снова вот звон колокольный, набат, крики, огонь и дым, но ему уже не страшно. Он высоко стоит на паперти древнего собора, а на площадь выезжает отец в золотых доспехах, и все ему кланяются, и всюду говор идет:
– Царь московский! Царь московский!
Вот скачут конники, окружая телегу, а в телеге сидит пленный царь казанский. Вот еще скачут конники с другой телегой, а в ней – пленный царь Золотой Орды. Кричит народ, радуется, шапки к небу бросает. Тата же весело поглядывает на паперть, где Иван стоит с матунькой, бабкой и Юрием. Вот выходит из собора и владыка Иона со всем клиром, и поют они радостный молебен, и пение их сладостно, но все тише и тише становится оно, потом затихает, и все исчезает из глаз Ивана, и сразу погружается он в спокойный и глубокий сон.
Этой же ночью в покоях владыки ростовского до первых петухов затянулся тайный совет у Ионы, нареченного митрополита Московского и всея Руси.
Много сначала говорили о разных делах духовных: о латинской ереси, о неустройствах Церкви русской, о зависимости ее от униатского патриарха, о невежестве попов деревенских, которые неграмотны, а с голосу на память все службы помня, смысла их вовсе не разумеют. Потом речи пошли о князе Василии московском и о Шемяке, и владыка ростовский, приятель Ионы, в заключение сказал:
– Аз, многогрешный, мыслю, справедлив глас митрополита нареченного нашего. Не ждать нам добра от церкви цареградской, унию поганую признавшей на осьмом соборе нечестивом. Мы же низвергли вот еретика богомерзкого Исидора, иже патриархом цареградским и царем грецким утвержден он был на Руси митрополитом. Как же нам, православным, после сего в церкви русской жить, кого слушать?
Вопросил так владыка ростовский и смолк в печали, и все с тревогой возвели очи свои к Ионе. Тот сидел грустный и казался усталым.
– Чада мои, – заговорил он наконец тихо, – чада мои! Померкло солнце благочестия. Где же опора православия? Где же духовенству благодать получать, где ныне для веры православной убежище? – Иона помолчал и, возгорев душой, продолжал твердо: – В Москве все сие ныне! Токмо в Москве Соборная Апостольская церковь без осквернения. Москва, Третий Рим, глава всему христианству православному. В Москве лишь светильник веры истинной,