стали… Побили их немало и полон отбили. Дозорные же Ивана Рунова на Оке татарских конников уследили. Бегут, бают, неготовыми дорогами тоже к Нижнему…
Владыка, просияв весь, оборотился к образам, долго крестился и шептал молитву. Потом отпустил всех, благословляя и говоря весело:
– Помиловал Господь нас, грешных. Можно и спать сию нощь спокойно…
Веселыми и радостными вернулись княжич с Илейкой в отведенную им келью.
– Помогли нам святые угодники, – бормочет Илейка, – опять Шемяка сплоховал, и татары ему не помогли, окаянному…
Раздевая княжича, Илейка спел даже плясовую песенку.
– Веселый ты, как мамка Ульяна, – сказал ему Иван, но Илейка быстро стих и замолк.
Только укрывая княжича одеялом, он проговорил мрачно:
– Веселый-то я веселый, а и в меня немало гвоздей всяких забито – и деревянных, и железных.
Илейка глубоко вздохнул.
– Иной раз я гвоздями теми хуже, чем зубами, маюсь. Ох и болят же, проклятые!..
Илейка помолился и стал укладываться на своей пристенной скамье, ближе к выходным дверям. Но не захрапел он сразу, как всегда, а лежал тихо, неслышно, только иногда поворачивался на другой бок и глубоко вздыхал. Не спал он в эту ночь, да и княжичу не спалось. Представлялось ему все страшное, что люди творят меж собой – и свои, православные, и татары. Думал о кознях он разных, убийствах, вражде и зле. Мать потом вспомнил, мамку Ульяну, бабку.
Тоска заполонила его всего, грудь сдавила, вздохнуть не дает. Не может Иван этой муки выдержать.
– Илейка, – со стоном говорит он, – спишь ты, Илейка?
– Не сплю, Иване, – отвечает Илейка. – И вести радостные, а сна вот нетути…
– Тяжко мне, Илейка, – громко шепчет Иван, – тоска меня мутит… Пошто горько мне? Пошто радости мне нет, Илейка?
Долго молчит дядька княжича, словно вспоминает что-то забытое.
– И у меня так было, – заговорил он, наконец, – токмо не в твои годы, а когда вот усы расти начали и заботы пошли. Ну тоска смертная одолевает, моготы нет! Словно в душе моей сломилось что… Дай, думаю, к деду своему схожу, жив еще был Афанасий Герасимыч. Хошь боле ста ему было, а из его так и лилось само: и песни, и сказки, и притчи… Деревня-то наша край Волги стоит. Испокон веку рыбой промышляет. Все там зимой сети плетут – и мужики и женки. Токмо дед-то мой ничего не деял. Жил собе князем, особливо зимой. Соберутся мужики у кого в избе, велят бабам пирогов напечь, принесут медов разных, пива, браги, а бабы яиц, молока притащат. Ну сидят, плетут целый день, а стемнеет – лучину жгут, а сами дело свое деют, вяжут все, а Афанасий Герасимыч им баит и баит, да так красно, что тишина в избе, никто кашлянуть не смеет… Ну, пошел я к деду своему, так и так – сказываю. А он мне притчу. Не понял я притчу-ту сразу, потом уж уразумел.
Илейка вздохнул и замолчал.
– Какую же притчу-то дед тобе сказывал? – спросил Иван.
– Мудрену притчу сказывал, – заговорил снова Илейка, – а вот она у меня в памяти и по сей часец, и голос деда помню, как он сказывал… – Илейка переменил голос и речь свою и заговорил протяжно и неторопливо, вдумчиво, будто сам все передумывал: – Жили-были сироты Иван да Марья. Родилси у них сын Степан, да такой, что вборзе назвали его Степан-богатырь. Восьми лет Степан уж на коне по полям полевал, поленицей удалой стал. Твоих лет был, значит, а ростом-то хоть и ты велик, но тот раз в пять тя выше. И хошь ты силен да крепок, а тот раз в сто дородней тя силой-то. Богатырь великой! Никого не боится, и все ему радость и веселие: и день, и ночь, и зима, и лето, и люди – что стары, что малы, что мужики, что женки. И его все любили, а пуще всего девки. Круг его и птицы и люди поют, цветы расцветают, и сладкой дух их кружит ему голову. Радуется Степан-богатырь, не наглядится на Божий свет, будто в райском саду живет. Песни сам распевает, меды, вины разны пьет да красных девок ласкает. Вот раз едет он на коне богатырском по лугам со цветами лазоревыми, мимо садов яблошных да вишенных, к любе своей спешит. Вдруг навстречу ему Баба Яга в ступе мчит, пестом погоняет, метлой след заметает. Горбата, нос крючком, рот беззубой, токмо два клыка, как у кабана, наружу вылезли, глаза зелены, словно кошачьи. Страх глядеть, какова, а Степан-богатырь и ей радуется, словно мать родную видит. Смеется и Баба Яга, да от смеху того у всякого бы дрожь по спине, а Степану хоть бы что.
– Здравствуй, – говорит, – бабушка!
Остановилась Яга, посмотрела на него из-под ручки и даже клыками заскрипела от злобы. Степан же и того не понимает, думает: ради ласки она ему зубами-то щелкает. Молод вельми – зло-то мирское от него в то время словно пеленой узорной завешено было…
– Дурак еще ты, Степанушка, – змеей шипит Баба Яга, – телом ты богатырь, а умом и сердцем – дите…
Дивится Степан речам ее, а сам чует, что не понимает, о чем она баит.
– Не разумею, бабунька, – говорит, – про что сказываешь…
– А что ты разумеешь-то? – с гневом отвечает Яга. – Хочешь ли ты разуметь усе, как надобно? Коли хошь, то вот тобе коготок линялый от Гамаюн-птицы вещей.