Сидим. Ждём. Никого.
Земля вращается – по теням это видно – всё, значит, нормально: время не остановилось.
Коснулся Василий пальцем своей шеи: мол, понемногу, а?., то, дескать, холодно – ещё поёжился для убедительности.
Долго убеждать меня не надо: и на самом деле холодно.
Выпили.
Муравьёв с себя щелчками посшибали – те всё напористее атакуют, будто войну нам объявили.
А потом и закурил он, Василий. Курит. Дым от него кверху идёт – так ведь дым он – куда ж ещё ему податься, когда ни ветра нет, ни сквозняка-то? – в небо.
А потом и песню мы запели. Негромко сначала – шёпотом. Затем – на то она и песня…
Ночь. Луна. Сова мелькает, загораживая собой редкие звёзды, – и всё мимо нас, нет чтобы к нам – поговорили бы; мышей промышляет, шуршат в траве те, слышим, опрометчиво.
А потом как-то устали мы – голова в голову, шалашиком, над рюкзаком с канистрой, – прикорнули.
Озябли скоро. И проснулись.
Выпили. Запели.
Весь и рассказ-то:
По песням нас и отыскали на следующий день поздним утром Василий Григорьевич с Людмилой. Потеряли. Беспокоились.
Подъехали они на
Журавль в небе опять кружит. И не улетал будто. Не просто так, конечно. На нас смотрит. И что-то, может, про нас думает. Дела ли ему нет до нас никакого. Как в это вникнуть?
Дошли.
Василий Григорьевич, позаглядывав самостоятельно в ульи и ничего по этому поводу не сказав, уехал ночевать к Горбунову – с нами ему не интересно – тот, Горбунов-то, всё же старше.
А нам с Василием спать в эту ночь пришлось в холодной бане. Она, Людмила, так постановила. Противиться особо мы не стали – Василий, мне-то и слова не давал никто, конечно. Подались мы по предложенному нам до обиды вежливо и настойчиво адресу. Но завернули, и на этот раз уже без хитроумного манёвра, в омшанник прежде. После и в бане песни ещё пели – много их знаем, сначала бодрые, затем и грустные. Всё же убайкались – уснули.
И сон такой приснился, помню, мне той ночью, будто иду я по лесу в обнимку, но не с Василием, а с медведицей. Смотрит она на меня, а взгляд у неё, хоть и искоса, но внимательный-внимательный, как у Василия Григорьевича, глаза раскосые, как у Людмилы, только карие, и говорит она, медведица, мне дружелюбно: «И ты Вася». – «Да какой же я тебе Вася?!» – перечу я ей. «Вася, Вася», – говорит она и обнимает меня крепко-крепко (это я втиснулся во сне между полком и бочкой, еле-еле утром выбрался). «Ну, Вася, так Вася», – соглашаюсь я. Идём мы с ней, с медведицей, дальше. Поём: «Ва-ся, Ва-ся, стиляга из Москвы…»
Ну и приснится же такое.
Герои этого рассказа, не знаю, как насчёт встретившихся нам в тайге медведей, живы, но не все.
Умер Василий Григорьевич Кафтанов. От рака печени. Скончался. Тяжело, больно умирал, но молча, как мужик, других не мучил, только по глазам и можно было догадаться, что страдает, рассказывал мне об этом после при встрече Василий, мой друг детства. Помолитесь о покойном, кто верует.
Овдовела тётя Груня. Детей у неё много, но живёт она одна. Навещают её дети. «Как за каменной стеной, за ним жила я, – сказала она на похоронах мужа. – Бывало всяко, но уж чё там… Оно – не поле перейти… Царство Небесное, родимый».
Да вот ещё: жива-то жива, но…
«Опустилась», – говорят про неё наши общие знакомые.
И не подумал бы.