расстеленную прямо на полу клеёнку: после прикрою, приберу, мол, – его забота.
Зашли в избу – чаю попить и рубахи просушить от поту.
Мы втроём на кухне за столом. Хозяйка дома, жена дяди Миши, тётя Маша, Марья Карповна, парализованная, лежит в прихожей на диване. Нас видит, видим и мы её. Когда вошли, с ней поздоровались.
– Ох, – говорит тётя Маша. – Осподи! Да это ж вон кто!.. Гришу часто в окно вижу, да и заходит иногда к нам, а тебя, Истомин, давненько не видала. Оброс-то как, ох, батюшки, – и не казак уже, а цыган настоящий. Как тот в кино-то… Будулай. На улице бы где встретила, прошла бы мимо, не признала. Уж ты побрейся, милый мой, ли чё ли, народ-то наш яланский не страш-ай.
– Побреюсь, тётя Маша, – обещаю, – обязательно побреюсь.
– Да уж побрейся, не к лицу… Ворон-то мы и из ружья вон попугам.
– Как теплее станет, так побреюсь. Лежит, смеётся Марья Карповна.
– Вот уж чудак-то, дак чудак. Чё, борода-то разве грет?
– Конечно, греет – вместо шарфа.
– Так отрасти поболе – вместо шубы будет.
Чаю попили, обсушились. Опять в лес за мясом отправились. Теперь уже без дяди Миши. Совсем раскис тот – бессовестный, – как поругала его тётя Маша, – заначка где-то в доме у него была припрятана – так усугубил.
– Винокур, – говорит Гриша, – и свою пенсию, и за тётю Машу получает. Свою сразу пропивает, живут после на тёти Машину. – Сейчас выручится… мясо продаст.
Дядя Миша не чалдон, не местный. Чуваш. В Ялань приехал в шестидесятых годах
Пришли мы на место. Наполнили рюкзаки мясом. Ещё осталось – жеребец был немаленький. До завтра подождёт, решили, на сегодня, дескать, хватит.
Идём – дорога широкая – позволяет: не гуськом идём – в шеренгу.
Величавое спокойствие – и тут, на земле, и в небе. Безветренно. Ни хвоинкой, ни серёжкой ни одно дерево не дрогнет – обомлели. Снег от солнца на дороге жирно маслится, в стороне – розовый, в распадках – синий, глазам в радость, душе в веселие. Дали ясные – обманно манят – как счастливое детство. Ущемляется сердце тоскою светлой: март месяц – начался только, но – тревожит. Обещанием.
Иду, под тяжестью груза за спиной сгорбился. Думаю, что:
Тварь, послушная, не наделённая ни злой, ни доброй волей, беспрекословно подчинённая Создателю и связанная с Ним, с Отцом, державным Словом – Сыном, и животворным Действием – Святым Духом, не восстала гордо против Бога, не погрешила против Него своеволием, но стала жертвой человеческого падения. И если бы тёмные силы с самого начала не уловили в свои сети первочеловека, мы бы сейчас, его потомки, иначе, наверное, смотрели на создание, как бы изнутри Божией Премудрости, и видели бы это создание, как его видит Бог, – возможно. А то – как рыба из воды – на небо и на берег – так только, пялится – не смотрит. И мы вот тоже, худозрячие.
Иду, так думаю, лямки на плечах передвигаю – нарезают.
И Гриша – будто мысли мои прочитал:
– Жеребца жалко… И Винокура тоже жалко… хоть и сам он виноват – поехал-то, придурок, – говорит. И говорит: – Вот, представляешь, у диких нет этого безобразия. А в деревне, не замечал, бычки зрелые ходят?… И ни коров, ни тёлок им не надо – сами с собою гузноблудят. Всё друг на дружке и катаются. Скоро, дойдёт, коров осеменять станут из пробирок.
– Осеменяют.
– Ну, не в Ялани… А в Голландии. В Ялани так ещё, по-настоящему… От человека это всё – живут-то рядом – научились.
– У нас, в Ялани?
– Нет, вообще… И у свиней так же. А вот у лошадей такого нет, как и у диких. Один жеребец другого к себе и близко не подпустит, к кобылам тоже, если силы хватит… Как положено.
– Да, – говорю, – Нектара жалко. Красивый был жеребец.
– Красивый, – говорит Гриша. – И жеребец как жеребец… ездил только на кобылах.
– А Винокур на нём.
– Заведено уж.
В Ялань вступили.
Дошли до дома Винокуровых.