тебя со всех сторон аргументы в пользу примирения и соглашения. Такое дело. И кино досмотришь, и водки выпьешь – и опять сидишь потом, свернувшийся, как стружка, вокруг возникшей в тебе пустоты. И аргументы эти всякий знает, у всех они, за редким исключением, одинаковые и перечислять их тут нет надобности. Только, с одной стороны, скажешь себе:
За полночь уже, и глубоко, прибежал Виктор. Только я попил пустого и, чтобы на сон капризный мой не повлиял, едва закрашенного чаю, включил телевизор и, с первого же кадра чуть не насмерть перепуганный распирающим голубой экран мужеством очень Крепкого, с грубым изяществом небритого, Орешка – этот уж точно сон раскрошит вдребезги, не постесняется, долго потом не восстановишь, – тотчас его выключил, постель собрался было разобрать, за покрывало уже взялся.
В окно сначала громко постучал, после уж – в дверь – и тоже шумно, обычно так: чуть поскребётся.
Пошёл, открыл ему, Виктору, дверь. Обдал он меня из ноздрей, как из сдвоенного пульверизатора, паром, а изо рта – горючей смесью спирта вперемешку с чем-то вроде ацетона, спичку зажги – воспламенится между нами – во мне-то так уже, остатки.
В неизменном для зимы – как для оттепелей, так и для любых морозов – наряде. Сам возбуждённый, взбаламученный, будто бы досмотрел тот фильм, который я смотреть не стал
Вошёл Виктор в дом, чтобы в дверях открытых, избу выстужая, не стоять, поведал сбивчиво.
Забрёл к ним вечером, следуя от Колотуя, с литром спирта Фоминых Гриша. Выпил с хозяевами и, одну, начатую, поллитру прихватив с собой, а другую, не тронутую, оставив на столе, ушёл шатко, по словам Виктора, в другие гости – к остяку Екуньке Поротникову, дальнему своему родственнику, выехавшему из тайги, где постоянно жил до этого, теперь, из-за ослабившей его глаза и ноги старости, в Ялани обосновавшемуся, – потолковать с ним об охоте и собаках –
Больше часа мы её оттуда, воющую от боли и нас же, спасителей, на чём свет стоит ругающую, добывали; видно было, что не притворялась, искренне на всё, на каждое наше движение, реагировала. По-всякому мы с Виктором, крутясь в тесноте вокруг да около, при свете спущенной в подполье лампы, наверх поднять её пытались – не получалось: то ей, несчастной, терпеть не по силам, то нам, выручающим, действовать неловко. Потом уж обвязали, беспомощную, под руками верёвкой, сами вылезли и её на пол вытянули. До кровати донесли и положили там, стенающую. Хорошо ещё, что не грузная она, Рая. Ш-шепа ш-шапой, – как кто-то скажет тут, в Ялани, – спилась, дак чё с неё возьмёшь, мол. Кто без греха? – я промолчу уж.
С утра сегодня – если они уже напиться с горя оба не успели, а чем, ещё там оставалось, и теперь не спят крепко, – вызвав через Анну Григорьевну Билибину, фельдшерицу яланскую, из города машину скорой помощи, должен был Виктор – ночью, по крайней мере, обещался – отвезти её, Раю, в больницу. Может, и отправил и сам с ней уехал – дым над трубой, смотрю, не курится – дрова есть у них – не все ещё в подворье постройки, что от прежних хозяев им достались, испилили; баня стоит, частенько её, замечаю, топят; и тоже парятся – с тазом и с веником под мышкой туда, в баню, ходят, но в снег не видел, чтобы прыгали – в чём-то и экстремалы, может, но не в этом.
Поздно, не по-крестьянски, нынче проснулся. Сваливать на то, что я не
Долго лежал с закрытыми глазами, прислушивался – ни к чему.
Тихо – и там, на улице, и на душе.
Поднялся. Оделся. Заправил постель. Вспомнилось вдруг, как делал это в кубрике, когда служил, – перед глазами чётко проявилось: белая, плоская, почти как книга, подушка и тёмно-синее суконное покрывало, натянутое, без морщинки, на матрас. Дома так не стараюсь – будто всё тороплюсь куда – вроде и некуда.
Сегодня лягу на диван, подумал, чтобы с постелью не возиться – только скрутить да отнести в другую комнату.
От окна к окну побродил; в улицу позаглядывал: наледь на стёклах – не сплошная – истощилась, – приобщился: день там, на улице, вернее –