под валенками, через воротник перепоясанной ремнём шубёнки в ушах прямо отдаётся: хрусть, хрусть – пронзает.
Добежал.
Потянул, кое-как ухватив его, в рукавицах-то, за скоробившийся и затвердевший от холода кожаный шнур, открыл калитку. По высокому и крутому крытому крыльцу, придерживаясь за балясины, вскарабкался. До двери прошёл глухими сенцами. И постучался.
– Не заперто! Входите! – голосом Рыжего мне изнутри изба ответила.
– Принёс опять кого-то леший! – это не мне уже он, Рыжий, – тем, кто в доме.
Нащупал железную дверную скобу, оторвал, куржак осыпав, от косяков примёрзшую дверь, вошёл.
Дома у Рыжего только дедушка, бабушка и он сам.
Марфа Измайловна, видно мне от двери, на кухне чем-то занимается. Иван Захарович сидит, нога на ногу, в прихожей на своей кровати, застеленной суконным серым одеялом, курит трубку и хмуро косится сквозь выпускаемый изо рта густой дым в мою сторону.
Рыжий, вывалив на подбородок язык, за столом, карандашом рисует что-то на листе бумаги.
– Ну, ядрёный шиш, – говорит Иван Захарович, не вынимая изо рта трубки. – Зиму-то там бы, в сенцах, и оставил, то чё-то ташшышь за собой… Тебе-то, ладно, тут не ночевать, дак и беспечен, лихорадка.
– Я не нарочно, – оправдываюсь.
– Ишшо нарошно бы… Верю, – говорит Иван Захарович. – Казнить засерю, – смеётся беззубо. В потолок уже смотрит, забыл про меня, забыл и про себя, наверное, про потолок теперь только помнит.
– Разболокайся, проходи, – говорит мне от стола друг. – Валенки тока не скидывай… а то пол у нас тут… шибко тянет из подполья.
Разделся, горкой сложил одежду около порога, прошёл к столу.
– А чё рисуешь? – спрашиваю.
– Войну, – говорит Рыжий. – А чё другое-то?… Немцы в окопе вот, а наши наступают. Вишь, зенитку разбомбило, и зенитчика убило.
– Ну, – говорю. – Нормально.
– О, ё-моё, – говорит с кровати Иван Захарович. – Вояки… А в штанах ишшо стручок плюшшаткой.
Что к чему?
– Дед, ты сиди, не приставай, к тебе не ле зут, – говорит Рыжий, низко склонив голову и пыхтя над рисунком.
– А я сижу. Летаю, чё ли? – отзывается дед из-за клуба выпущенного им дыма. – Не араплан… и не ворона.
Вышла с кухни Марфа Измайловна.
– Здрасте, – говорю.
– Здорово, – отвечает. – Давно не виделись. Обедать будем, стол ослобождайте. – Поедим, пока других-то нет, чтоб не мешать им, как нагрянут.
– Ну, наконец-то, – говорит Иван Захарович. – Не дождусь уж, думал, мать честная.
– Да пошто-то, правда, долго сёдни не вскипало. Но. И чё тако?… Вроде и жар в печи, дрова уж шавелила… Ну а ты-то чё разволновался, – говорит, не глядя на деда Ивана, бабушка Марфа. – Оголодал, ли чё ли?… Ишшо и часу не прошло, как с сухарями тут таскался, в чаю размачивал…
– С сухарей сыт не будешь. С чаю – подавно. Не смешила бы, старуха. Я не мышь подпольная, не крыса, – на кровати, сидит, вижу, привскакивает. – Сухари-то – пососал, покуда трубку набивал… Чё ты хошь, чтобы подох я?! Дак подохну… Сутки-то трое не покормишь. После Богу чё ответишь?… Про меня-то, поди, спросит. Я идь не кляп тебе в негодном месте, а – чалавек. Чалавеку три раза в день положено питаться. – Перед этим убирал изо рта трубку дедушка Иван, теперь опять её в рот вставил, в матицу глазами косо вперился, как курица-наседка вверх, на коршуна, будто обиделся.
– Уж не трепал бы чё попало, – говорит Марфа Измайловна. – Язычишко-то… как у собаки лево ухо… разболтался, хошь пристёгивай… Ишшо при малых – какой пример для них являшь.
– Рада будешь, я уж знаю. Рада-радёшенька. Понятно… Выносить-то станут, понесут, с голоду сдохшего, и пританцо-овывать, поди, пустишься, как голубь перед взятием… Не спотыкнись тока, холера… Осмеют идь добры люди… В телесах-то своих шмякнешься среди дороги, на прошшальном-то пути, дак и я расхохочусь из домовины… Но. А там, старуха… и не знаю, – курит дед Иван, курить ему нравится – сосёт трубку смачно, как ириску. – Будет мне до тебя, до мясистой, дело, не будет ли… Ага. А то тут ходишь… как павлина.
– Ребятишек бы постеснялся, пень старый… Чё попало, сидишь, мелешь.
Улыбается Иван Захарович.
– Дак это…
Убрал Рыжий со стола бумагу и карандаши. Безропотно.
– Идите, руки сполосните, – велит нам Марфа Измайловна. – Карась, – говорит, – и тот моется.
Пришлось пойти, как тут откажешься.
Рыжий так, побрякал только рукомойником. И я, конечно, не старался.
– В грязи, не куры, не возились. От карандашей сильно не измажешься, – говорит он, трогая руками полотенце.