Ночи тёплые – парные.

Редко так у нас бывает. Раз в десять лет, наверное, не чаще. И длится коротко – сюда неделю-полторы, туда столько же во время летнего преполовения, не дольше, по отношению к году, к одной зиме даже, чуть не мгновение, – так что и пережить, собравшись с духом, можно.

Терплю, куда денешься. Прогуливаюсь до Кеми, купаюсь. Временно помогает. И тут, в ограде, то голову в бочку с водой окуну, то из ведра весь окачусь. Иначе испечёшься, как оладья, или завялишься, как вобла. В доме сутки напролёт сидеть не станешь, да и некогда, и в доме душно.

Был на Бобровке, возле Подъяланной, Ново-Ивановской когда-то, слободы, исчезнувшей к шестидесятым годам двадцатого века. Три километра, вверх по речке, от Ялани. Сто потов с меня сошло, пока добрался. Жимолость проверял, как, уродилась нынче, нет ли. А заодно хотел на паута поудить хариусов. Из прибрежной чащи и зарослей крапивы, до речки так и не добравшись, едва живым вырвался. Всё чуть не проклял, грешным делом. Нож потерял – из ножен как-то вылетел; подарок Василия Васильевича Кафтанова, друга моего – жалею; сам он, Василий, его делал, из какой-то доброй стали вытачивал, старательный, а рукоятку набирал из бересты. Осенью листья опадут, трава пожухнет, чаща проредеет – найду, может, – место запомнил.

Флакон, за полведра белобокой, не вызревшей ещё черники выручив у Колотуя пол-литра спирту, весь в одиночку внутрь его употребил, ожадовав, пролежал после день Ивана Купалы на поляне, под открытым небом, инсульт случился у него. Увезли в город. В больнице. Видел его Виктор, проведывал. С кровати, говорит, встать не может и мычит только – речь утратил. Виктора будто не узнал. Умер бы Флакон, сказал Виктор, если бы мальчишки несколько раз его водой не обливали из бутылок. Теперь, если ещё очухается, инвалидом будет, и кто за ним ухаживать тут станет – вопрос, мол, – только в приют, туда ему дорога. Если бы умер, мол, может, и лучше было б для него.

Мороз – худо, жара – плохо. Не угодишь на человека.

Сухоросье.

Ходил вчера к Плетикову Василию Серафимовичу, чтобы у него на наждаке, у нашего мотор перегорел, среза поправить. Нашёл его, Василия Серафимовича, на задах дома, в огородчике, где гумно когда-то было.

Сидел тот в тени, под крышей поварни, с большим лопухом на голове, в белой майке, с завёрнутыми до колен штанами, босые ноги в таз с водой поставив. Сказал мне сразу: «Парень, как в Африке… Нешшадно… Воск вон расплавился на блюдце… Дак потепленне-то всемирное. Лёд где-то начал чё-то таять. Не бывало. Лежал-лежал, тут чё-то вздумал. Дефект-то этот… парниковый. Скоро у нас Сахара образуется… Ну, чё, везде же всяческие испытания, как ни послушашь. Мы – человек-зверок настырный, в природу вмешивамся, обнаглели, лезем в яё где надо и не надо… Куртюмка вон как обмелела. В ей и воды уж не осталось – вся воспарилась… Ага, сижу. Лытки разламыват пошто-то. Хошь и дожжа не намечатса вроде… как посмотреть-то… небо вон голое, ни облачка… Где-то погрёмыват малёхо, чё ли… Сера в ушах ли – жар такой, дак – забродила, булькат, мозг ли растёкся, дак уж чудится. Ты-то как думашь?»

Что я, не стал перечить, согласился.

Пчёлы звенят. Мёдом пахнет. Четыре улья. Даданами их, по-старинному, называет Василий Серафимович. Ухожье обширное – когда-то пасека была большая. Всюду обкошено, везде порядок. Хозя-яин, уважительно говорят про Василия Серафимовича люди. И во дворе, мол, у него – как в доме – жить, дескать, можно.

«Семьи, – сказал Василий Серафимович, – слабые, больные. Синий вытряхивай хошь сёдни, хошь завтре. Один ничё – вон тот, двухкорпусной-то. Но. Чё-то ишшо вроде и носят, хошь и засушье. Роишко вылететь должен, дак караулю. А ты чё думал, я – тут устроился-то так – уж, чё ли, чокнулся?» – и посмеялся – поскоблил передними верхними вставными, жалезными, зубами раскалённый добела воздух.

Глаза у Василия Серафимовича меленькие, как незабудки, голубые и лукавые; нос – похож конфигурацией на электрическую лампочку- сороковку, вкрученную в межбровье, всегда красный – будто включенный, сейчас ещё и облупившийся – как от накала, с таким в потёмках ходить впору – осветит путь.

Рядом с Василием Серафимовичем, под ним, за ножкой скамейки бутылка с рыжей непрозрачной жидкостью – ясное дело, с медовухой. Предложил Василий Серафимович и мне попробовать, я отказался. «Сварил, – словно оправдываясь, сказал он, – чтобы уж рамки здря не пропадали старые. Как лимонад, как газировка. В ей никакого пошти градуса – парная… Так, проти сухости во рту да проти жажды, – сколько-то помолчал, добавил после: – Но Винокур с яё вчерась набрался. Еле домой укостылял, шибко уж шатко. Она ж не в голову шибат, не в ум, а в ноги – после яё те ватными становятся. Дак ты жа знашь, чё объясняю, идь не вчерась, поди, родился».

Да, не вчерасъ – и с этим согласился я.

Жена Василия Серафимовича, Таисья Алексеевна, старуха строгая, крупная, грузная, в белом платке, палки под горох подставляла тем временем, косясь в сторону поварки с неподдельным интересом, как показалось мне.

«Поглядыват, – сказал, едва кивнув в её сторону, Василий Серафимович. – Как будто чё-то уследит… дак не бывало. С умому их, у жэншын, туговасто. Не как, канешна, с языком – с тем-то уверенно, слободно. А?»

Слободно.

Среза мне навострил Василий Серафимович сам. Умелый. У меня бы так не получилось, угол как надо бы не выдержал.

Вода в Куртюмке осталась, конечно, преувеличил Василий Серафимович. Скот только всю её, мелкую, взбаламутил – в речках да в невысохших ещё

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату