«Части и органы тела человека, – писал святитель Тихон Задонский в своих Творениях, – представляют собой в высшей степени премудро устроенный сосуд, носящий в себе бессмертную душу. Хотя тело человека и является „прахом и пеплом“».
А зубы вот – они-то – в частности?
Есть тут, по-моему, над чем поразмышлять.
Будучи ещё студентом кафедры археологии на историческом факультете ЛГУ, занимаясь без излишнего рвения особенностями погребального обряда на территории бывшей Водской пятины земли Новгородской, копал я – под началом своего научного руководителя, Калинина Евгения Александровича, беспредельно преданного делу учёного, фанатика, не в оскорбительном, а в предпочтительно-культурном смысле этого слова, чего обо мне, отступнике, не скажешь, к сожалению, больше любил кладоискательство, признаюсь, чем кабинетные исследования, – копал я внешне смиренно, а в душе мечтая при этом о различных сокровищах Калькутты, шведского короля Карла XII или о спрятанном где-то в родной моей Сибири и так и не найденном пока золоте адмирала Колчака, четыре дождливых сезона два глинистых могильника. Тут, в Ленинградской области. В Бегуницах, по Таллинскому шоссе, и в Лашковицах – по Капорскому. Время функционирования того и другого могильника почти одно и то же – эпоха образования древнерусской народности нашей, – может быть, с незначительным смещением – в полвека, – пустяк для Человечества и для Истории, а уж для Вечности – просто ничто.
Но вот о чём здесь и сейчас.
В довольно обширном Бегуницком могильнике курганном ни в одном из захоронений мне не попалось ни одного черепа, в котором были бы в наличии все тридцать два или, по крайней мере, двадцать восемь зубов. Чаще же, усреднённо, в половину. И хоть бы один зуб был, за очень редким исключением, на вид здоровым, если уместно тут такое слово, – а всё гнилые, чёрные да сломанные – что только ими и жевали или грызли? В Лашковицах же – в курганно- жальничном могильнике – ни одного опять с испорченным. У всех там погребённых, и старых, и малых, – полон «рот» зубов, что называется, и все – как жемчуг, хоть каннибалу их сбывай на ожерелье, словно чистили они их какой-нибудь разрекламированной пастой и пользовались щётками от Джонсона – и – Джонсона. Вот так, что хочешь, то и думай. И отчего такое? В чём причина? Племена разные? Да, разные: тут тебе и финский антропологический тип, и прибалтийско-финский, и европеоидный, и так каких, пожалуй, только не проскакивало – по тогдашней безработице-то. Так что, возможно, и поэтому. Но тех, других и третьих в обоих могильниках вроде как поровну. Или грешили, может быть, по-разному? – так ведь язычниками ещё были – тут, на окраине-то самой, в стране, любимой Аполлоном. От породы, то есть – от родителей? От воды, которую пили? От пищи, которую ели? От воздуха ли, которым дышали? Но расстояние-то между могильниками и, соответственно, поселениями, жители которых, гипербореи, оставили эти могильники, всего каких-то восемь километров – не от тундры до субтропиков. Или?…
Вот и гадай теперь – а почему же?
«Коль люто мучит человека зубная болезнь, тот только знает, кто тою мучится», – писал святитель Тихон Задонский в своём «Сокровище Духовном».
Был у меня в детстве друг. Володя Черемных. Жив-здоров, слава Богу, и поныне – как многим другим, знающим его, так и мне – на утешение и в радость. Видел я его прошлым летом. Улыбался он мне чуть ли не беспрестанно и во всю сквозную ширь своего беззубого уже совсем рта. А когда мы с ним выпили за встречу, спел он мне жизнелюбиво и шепеляво песенку про мальчика, который хочет не то в Тамбов, не то ещё куда-то. Ну, чистый дедушка Ау – это мой друг-то, мой ровесник.
Сказал он мне после, смеясь радостно и указывая пальцем на свой рот: «Вот чтобы это всё заполнить заново, но в металлическом или в любом ином варианте, мне надо работать теперь лет двести. Так что подумаешь, вставлять или не вставлять. Прямо по Гамлету, ему бы наши-то заботы».
И ещё он, друг, сказал мне тогда: «Совсем здоровьишка уже не стало: нынче зимой едва-едва загнал сохатого». Мне бы в бегах помериться с лосем.
Ох, как он страдал зубами, помню, в детстве. А я тогда ещё не понимал, коль не изведал-то, и подозревал несправедливо, что он, мой друг, и тогда, и теперь человек совсем не лукавый, хитрит, выгадывая что-то – на занятия в школу не пойти, по дому ли чего не делать. А он готов, бедняга, был на стенки прыгать. Горазд, я думал, притворяться. Ну, и меня понять, конечно, можно: как могут кости, полагал, болеть?!
Идём мы с ним, помню, как-то на рыбалку. Дед Андрей, Андрей Иванович Хромов – жил у нас такой в Ялани, помер давно уже, Царство Небесное, смешной старик был, – сидит на лавочке, одетый в казацкие штаны с рыжими лампасами, в папаху бурую, на солнце выгоревшую, и обутый в валенки, и это летом-то, курит дымно шибко трубку. Видит, что Вовка рукой за челюсть свою держится и сморщился, как высохшая репа, видит и говорит, но не к нему, а ко мне обращаясь:
– Привет, соколики! Здорово, рыбаки! Он это чё… гомна кусок, ли чё ли, съел, скуксился-то пошто он, как засранец?
Я отвечаю:
– Да зуб у него болит, дедушка Андрей. Вовка молчит, слюну глотает громко.
– О-ох, горе, тоже мне, – говорит дед Андрей. Выкурил, выбивает трубку об лавку. – Я думал, он в штаны наклал где и с какова перепугу – яво