– Нет.
– Синагога. Тебе это ничего не говорит? Ну конечно, ты слов таких не знаешь. – Алена оглянулась по сторонам.
Они ушли далеко вперед по своей грядке, и здесь, на середине поля, никто, кроме картофельных жучков, не мог подслушать их разговор, но девушка всё равно понизила голос:
– Они евреи, Паша.
– Ты что, антисемит? – вспомнил Павлик.
– Забудь это слово, – сказала Алена быстро.
– Почему? – Непомилуев первый раз слышал, чтобы ему велели какое-нибудь слово забыть.
– Потому что его придумали евреи, чтобы клеймить каждого, кто им неугоден. Если ты скажешь что-то дурное про одного из них, на тебя накинутся всей кучей и не успокоятся, пока не растопчут. Они будут рассказывать тебе про то, как их никуда не пускают, не принимают и отовсюду изгоняют, но при этом почему-то занимают самые хорошие, самые денежные и выгодные места и берут туда только своих. А как ты объяснишь, – уловила она сомнение в его глазах, – что сортировку евреи захватили?
«Потому что твои идеологи на сеновале валяются, а на сортировке работать надо и пыль весь день глотать», – подумал Павлик, но не стал ничего говорить. Он не хотел сердить Алену. У нее глаза как крапива. Стеганет – мало не покажется.
– А почему они к тебе с самого начала враждебно отнеслись? Не знаешь? А я тебе скажу. Потому что ты не еврей.
– А кто?
– Это я тебя хочу спросить: кто?
– Человек, – ответил Павлик растерянно. Он не ожидал от обыкновенно спокойной, веселой и рассудительной Алены такой возбужденности и личной задетости. Она даже перестала собирать картошку и принялась допрашивать Непомилуева так напористо, как если бы была прокурором, а он подсудимым.
– А какой национальности человек?
– Советской.
– Нет такой национальности, – отрезала Алена и ударила Павлика по руке. – Да перестань же ты лицо трогать! Воспаление хочешь заработать? И нету никакой новой исторической общности, о которой тебе в школе талдычили. Нет никакого советского народа. Всё это ложь и сказка для идиотов, и это они виноваты в том, что ты не знаешь элементарного. Это они выстроили такую систему, при которой каждый грузин знает, что он грузин, армянин знает, что он армянин, татарин – что татарин, и только русский не знает, что он русский. Ты говоришь на русском языке, ты читаешь русскую литературу, ты убираешь русскую картошку на русском поле и не осознаешь своей связи с этим. Ты обделен, лишен чувства родины, как большинство русских, а объяснять тебе всё это почему-то должна литовка.
– Неправда! – возразил Павлик. – У меня есть Родина, и я ее очень хорошо чувствую.
– Да ничего ты не чувствуешь! Это всё мираж, фикция, нулевое окончание. Карта, которую ты на стенку повесил и решил, что она и есть твоя родина. Ты прости меня, но больше всего ты похож на какого-то болванчика, которому хочешь – армячок подсунь вместо жвачки, хочешь – к голубому его подсади, а он и не поймет, чего тому надо.
– Какому еще голубому?
– Клакеру из Театра оперетты.
– Кому?
– Повар наш, который слюни пускает, как тебя увидит. Все смеются над тобой, а ты не замечаешь. И не понимаешь, до какой степени твоя невинность раздражает.
Павлик задумался, вспомнил Кавку, и очень неприятно ему сделалось.
– А почему ты думаешь, что в этом виноваты евреи?
– В том, что Кавка гомик, они, разумеется, не виноваты, – согласилась Алена, – но если бы ты был евреем, они бы тебя предупредили и посоветовали держаться от него подальше. И уж, конечно, не позволили бы проделать Сыроеду его мерзость.
«А почему мне об этом не сказали русские?» – хотел спросить Павлик, но не спросил.
– Чем глупее и наивнее ты будешь, тем для них лучше. Они хотят из тебя еврейского дурачка сделать и тобой управлять.
– Да они меня выгнали сначала, а теперь внимания не обращают.
– Это тоже форма управления. И очень действенная.
Непомилуев задумался:
– А Эдик тоже еврей?
– Сыроедов хуже еврея. Он у них навроде шута. Они его нехотя приняли, – поморщилась, словно вспомнив о неприятном, Алена, – снисходительно похлопывают по плечу, но при каждом удобном случае дают понять, что он чужой. И поэтому он так нервничает и устраивает это отвратительное