Батае, позволяет ему не выигрывать, а играть до конца, ставить на кон то, что я есмь, в предельном ощущении, что я исчерпываю все риски.[344] Если выразиться парадоксально, суверенный субъект празднует победу над диктатурой победы и поражения, победу, получающую свое высшее, трагическое завершение, конечно, только в экстазе, самоотдаче, самопожертвовании. Поэтому, разумеется, автобиография такой «суверенной» фигуры может быть чем угодно, но только не романом воспитания.
Батай так и не смог подружиться с запоздалыми последышами гегелевского романа воспитания, вышедшими на арену в XX веке, – с Лукачем, в своей теории романа направившим развитие субъекта на примирение с тотальностью, с Сартром, чей субъект кичится своей способностью к самосоз(и)данию с самого начала. Батай существенно отклоняется от этой действенной и воспитательной истории: трансгрессией он развенчивает бесшовный и бесконфликтный лукачевский синтез субъекта и тотальности, автора и произведения, и поскольку Батай приносит
Императиву трансгрессии подчиняется Батай и тогда, когда параллельно с Коллежем социологии основывает другую группу (и журнал) – «Ацефал», т. е. «обезглавленную», или «безголовую» (греч.
Коллеж социологии начался с призыва к переоткрытию сакрального, к созданию мифа как пролегомен к новой «социальной связи». Двумя годами позже, после смерти Колет Пенё и распада группы вследствие непреодолимых разногласий, Батай пишет в заключительной статье «Ацефала» под названием «Коллеж социологии», что смыслом этого «коллежа» всегда было нечто вроде хаоса и самоуничтожения:
В той мере, в какой Коллеж социологии не является дверью, открытой в хаос, где снует, возвышается и гибнет любая форма, в конвульсию праздников, человеческих сил и смертей, он представляет собой на самом деле лишь пустое место.[348]
Согласно схеме из текста об «ученике чародея», выражаясь архитектурным языком, на первом этаже находится общность любящих, служащая основой и моделью для второго этажа, на котором пребывает миф и воссозданное сообщество. В поздней статье, бросающей взгляд на Коллеж, первый этаж уже исчезает. Батай возвращается в общность саморазрушающих и самопожертвенных любящих, которые служат уже не образцом для придуманного мифа, а его
Помимо совместного бытия, обретенного в объятиях друг друга, они ищут безмерного уничтожения в жестокой растрате сил, когда обладание новым объектом – новой женщиной или новым мужчиной – только предлог для еще более разрушительной траты. Точно так же люди, более религиозные по сравнению с другими, перестают плотно заботиться о сообществе, ради которого осуществляются жертвоприношения. Они живут уже не ради сообщества, а только ради жертвоприношений. Ими постепенно овладевает желание через заразительность расширить свое жертвенное исступление. Точно так же, как эротизм легко перерастает в оргию, жертвоприношение, становясь самоцелью, претендует на универсальную значимость, выходящую за узкие границы сообщества.[349]
Что не в состоянии сделать теория религии (сакрального), удается саморазрушительному опыту эротики, которая в свою очередь может заразить теорию религии и превратиться в теорию социального уничтожения. Подоплекой теоретической конструкции всегда служил «Ацефал», а средоточие его, видимо, состояло из саморазрушительной страсти между Батаем и Колет Пенё:
Более глубокого общения не бывает, оба существа теряются в конвульсии, связывающей их. Но они общаются, только теряя какую-то часть самих себя. Общение связывает их между собой ранами, где их единство, их целостность растворяются в горячке. <…> Я предлагаю принять как закономерность, что человеческие существа никогда не соединяются между собой иначе, как разрывами и ранами. [350]
Теория растворяется в интимном, т. е. эротическом, опыте. И одновременно сущностно религиозный жанр автобиографии разрешается в порнографические вымыслы, чей субъект остается неопознаваемым. Теперь мы лучше понимаем, почему Батай постоянно подвергает сомнению литературные жанры и установленные различия между фикцией и автобиографией и почему эти категории практически не встречаются в его работах. Как и наука, фикция попадает, с одной стороны, в область отделенного от жизни, с другой – в область ложного или, точнее, искажающего жизнь:
Но что означают все эти созданные кистью или пером призраки, вызванные к жизни, чтобы сделать мир, в котором мы пробуждаемся, чуть менее недостойным нашего праздного существования? Все