Почему?
Я приподнялся – разглядеть, что происходит. Скрипнула кушетка, одеяло встопорщилось. Закачались амуры на потолке… Стучали в мою дверь!
– Войдите, – сказал я чуть слышно.
Дверь приоткрылась. В нее, наподобие Манилова с Чичиковым, протиснулись Злотников и врач. Но вместо медоточивых любезностей обменивались колкостями.
– Ну, молодежь! – глуховато басил доктор. – Где воспитание, такт?
– Сущие медики, – парировал Злотников, склоняя вознесенную на метр девяносто пять русую голову.
Врач – Виктор Семенович Табак (именно Та?бак, а не Таба?к), знаменитейший кардиолог, с непостижимым изяществом носивший на ладном костяке своем темные костюмы в полоску, изгибом рта придал угловатому волевому лицу выражение крайней брезгливости и дернул отвислым пористым носом:
– Даю вам, почтеннейший, на общение с больным полторы минуты. Дольше вас и здоровый не вынесет.
Виктор Семенович давно пользовал маму и тетку, теперь, стало быть, взялся за меня.
– А здоровых при нынешнем расцвете медицины, – отвечал Злотников, – днем с огнем…
– Осталась минута ровно, – перебил его Виктор Семенович, извлекая из элегантно потертого портфеля тонометр и прочие принадлежности культа.
– Доктор, – настойчиво зашептал я, – мне надо с ним поговорить. Работа…
– Вам, дорогуша, полезнее не говорить, а слушать, – и обернулся к Злотникову: – О работе ни-ни… Ваши сорок секунд!
– Да вы сами витийствуете, – вспыхнул Злотников, – словечка не вставить!
– Ибо речь моя совершенна, – изрек кардиолог.
– Полминуты!
«Ну, как там, в „Красоте“»? – спросил я взглядом для экономии времени.
– Распалась цепь времен! – конспиративно поведал Злотников. – Дерби, скачкам, конкурам – конец. Третьего дня Сам отчалил.
«И Спектор снова И.О.?» – спросил я взглядом.
– Спектор – И.О., – подтвердил Злотников. – Кентавра зарезали. Марьстепа в трауре. Инуля продала абонемент в милицейский манеж.
– Что за чушь? – прошипел Виктор Семенович и, глянув на загадочный агрегат, украшавший его левое запястье, воскликнул: – Гонг!
– Воздастся каждому по делам его, – предрек Злотников, затворяя за собой дверь.
Доктор резиновой грушей накачал воздух в обмотанную вокруг моего плеча манжетку, потом выпустил его, ловя шумы по воткнутым в уши отводам фонендоскопа и любуясь шустрым столбиком ртути на шкале. Он прослушал мое сердце и легкие, пощупал пульс. Задал непонятно к чему клонившиеся вопросы и сам большей частью на них и ответил, стараясь под конец раздавить мне селезенку и печень.
– Все ясно, дорогуша, – сообщил он, пряча в портфель свои причиндалы. – Учтите, у вас был гипертонический криз, о чем я известил, понятно, Анну Давыдовну, вашу матушку. Здоровья это ей не прибавило, но и не выбило из колеи. Когда дело касается вас, она ко всему готова. Правда, по ее мнению, лучше бы вы женились. Учтите на будущее. Mais revenons а nos moutons[26]. Вы, дорогуша, в общем-то молодцом.
Он откланялся и вдруг запел:
– Так внима-а-айте!.. (Первую фразу из арии Дулькамара.) – И тотчас спросил: – Узнали?
– «Любовный напиток», – сказал я.
– Именно, именно, дорогуша!.. Гаэтано, волшебник Гаэтано!.. Внимаете? Прелестно! Запоминайте: лежать… Лекарства неукоснительно – подробнейшая роспись вручена мною Анне Давыдовне… Читать разрешаю через три дня – неподолгу. Принимать великанов – через пять, по получасу, не более. Великаны в больших дозах противопоказаны… Вы ведь не курите?
Я покачал головой.
– Прелестно! Через три недели будете здоровее прежнего. Марьстепа еще не скоро наденет по вас траур. – Он сделал строгое лицо и поклонился: – Честь имею.
Минуту спустя под гулкими сводами прихожей послышалось:
«Вольфганг-Амадей! – воскликнул я про себя. – Волшебник Амадей…»
Ровно через три недели я закрыл за собой входную дверь «Красоты» и направился по коридору к нашей комнате. Марьстепа, дремавшая на стуле, приветливо открыла левый глаз и сказала:
– Здравствуй, Яшенька! – Потом, открыв и правый, спросила: – Как здоровье твое?
– Вроде поправился.
– Хвори-то нынче на молодых перекинулись. Подумать страшно!.. А у нас горе какое – слыхал, небось? Никиту Васильича от нас взяли. Опять под И.О.