могучими руками пишите картины с тончайшими деталями и играете, положим, «Tenderly»? И с дамами, небось, проблемы? Сколько поломанных ребер на вашей совести, признавайтесь, как на духу?
Я снова взялся за джонниного братца, которому очевидно была на роду написана недолгая жизнь, и не дрогнувшей рукой укоротил ее еще на четверть. Мне было не по себе. Я чувствовал, что первый раунд остался за моим любезным и покорным слугой, который грамотно и чисто обошел меня по кривой и тюкнул пару раз по затылку, навязав свои правила игры. Он бил и отступал, бил и отступал, а я лишь провожал его мутным взглядом. Как же мощно они подготовились ко встрече со мной! Всё просчитали на компьютере и людей подобрали.
– Ну, – сказал я после паузы, последовавшей за очередным возлиянием, – Оскар Питерсон тоже был не дистрофик, и пальчики у него потолще моих были. Что же касается дам, то найдите мне хотя бы одного мужчину, у которого бы не было с ними проблем. Ломал ребрышки, каюсь, и даже иной раз не знал, что ломал. Хотя однажды слышал, как они хрустели. А вы, Антип Илларионыч, службист отменный! Всё делаете, как положено. Вот завели меня в темный лес и ну волками страшными пугать. Вы знаете, з а ч е м я сюда приехал?
– Знаю, – твердо ответил мне Деревянко (да какой к черту Деревянко! Вчера Жестянко, завтра Обезьянко). – К тому и начинаю готовить вас. Дело предстоит тяжкое, малоизученное, для непосвященных и вовсе невероятное. Вы думаете, я пью тут одну за другой просто от потребности выпить? Да меня трясет всего, как только вспомню, что вам предстоит пережить. Вас, может, во всем мире два-три человека таких будет, как первых космонавтов, и когда в старости, сидя у камина, вы станете вспоминать эти дни…
И вдруг запел, приправляя песню уже начинавшимися проявляться слезами: «The days of wine and roses…» Пел он отменно, где-то копируя Фрэнка Синатру, так как имел схожий с ним по тембру голос.
Признаться, я опешил. Если Синатра да и та же Джулия Ландон пели про дни, наполненные вином и розами, которые незаметно сгинули в тартарары, с легкой грустью и даже с иронией, то теперешний нежданный исполнитель рвал душу и себе, и мне, однако ж, вполне управлял собой и своим голосом. Я сел за пианино и подыграл певцу, который тотчас оживился и прибавил в обертонах. Нет, пронеслось у меня в голове, это не экспромт и не домашняя заготовка. Он же в конце концов не артист МХАТа. Это живое, всамделешное. Потом я обнял его, и он разрыдался на моей груди. Конечно, это были по преимуществу пьяные слезы, и оплакивал он теперь главным делом самого себя, но я был тронут и едва не составил ему компанию.
– Нервы ни к черту, – прихлипывая, объяснился мой гость, утерев слезы и даже пытаясь улыбаться. – Всё одно к одному невпопад в последнее время, а тут увидел вас – и такая жалость нашла и к вам, и к себе, что…
Он не докончил фразы, махнув лишь рукой – словно отмахнулся разом от всех прежних и будущих бед и невзгод, и снова стал прежним Антибом Илларионовичем Деревянко, симпатичным, толкового и солидного вида мужчиной, разменявшим пятый десяток, дослужившимся в КГБ до майора, а нынче ставшим аниматором для такого престарелого дурня, как я.
Мы выпили за “days of wine and roses” и от греха подальше расстались, пока кого-нибудь не побили или что-нибудь не сокрушили в отместку за свою незадавшуюся жизнь. Я же после ухода гостя дрепнулся на кровать прямо поверх покрывала и скоро заснул.
Пробуждение мое было тягостным. Я не сразу понял, где нахожусь, и даже резко встряхнул себя, дабы убедиться, что это не сон, однако за ясность пришлось заплатить нудной болью в висках: не трясите с похмелья головой, господа – она этого не любит.
Полегчало мне на террасе; я смотрел вдаль, и с каждой секундой ощущал, как из меня выходит дрожь, в существовании которой я не хотел признаваться самому себе. Вид с террасы, как я подметил еще давеча, открывался чудесный. Взгляд без каких-либо помех летел вперед, к морю, к живительной воде, способной, подобно огню, зачаровывать. Лишь едва касаясь временами верхушек деревьев, этот взгляд мой как бы отталкивался от них и ускорял свой стремительный бег.
Но думал я не о красоте природы, а об Антибе Илларионовиче Деревянко, русском патриоте. Признаться, меня всегда настораживали люди, называвшие себя патриотами. Я не понимал, к чему они это говорили. Хотели ли они этим возвыситься над своим собеседником или напугать его? Ведь любовь к родине, как и всякая любовь, – чувство глубоко интимное, и негоже делиться им с первым встречным, да хоть и с приятелем. Я любил родину по-другому: я ж а л е л её. Жалел, что часто правили ею недостойные её люди, что век назад она отвернулась от Бога, что мы ленивы, мелочны, завистливы, вороваты теперь уже не только в массе своей, но и в поводырях, которые к тому же трусливы и мстительны…
С первых же минут знакомства назвав себя патриотом, Антиб Илларионович Деревянко решил, видимо, проверить, завожусь я с полуоборота или нет. Он такой же Антиб, как я – Гуаякиль. И родился он где-нибудь под Одессой (чего стоит это его «или?» – оборот исконно одесский), и танк он, скорее всего, видел только в кино; «топтался», небось, где-нибудь между Москвой и Питером, проклиная про себя свою героическую службу, пока не выперли за ненадобностью в рамках оптимизации кадрового состава. Вот он и подался к эльфам, благо, друг к этому времени деньжат успел срубить. Это в лучшем случае. В худшем же вся эта мифологическая корпорация могла быть «конторским» изобретением, и пожилой эльф, который чуть не загнулся, таща мою сумку, шоферил еще у Лаврентия Павловича, а целлюлитная красотка – стучала заодно и на машинке у Юрия Владимировича. Тогда уж лучше бы к простым жуликам: те просто обворуют, а эти еще и в формуляр запишут…
В пользу последнего предположения говорили многочисленные анкетные вопросы, половина которых была лишена какого-либо смысла, в то время, как другая половина раздевала вас догола и, вдоволь налюбовавшись вашим синюшным от холода телом, лезла по-хозяйски в душу, трепетавшую от стыда. Душа человеческая была, есть и будет самым вожделенным блюдом для писателей, бесов и чекистов.