Стена бессмысленности между мной-тенью и Айком-человеком искажала любое произнесённое слово.
– Прыгай, брандскугель, – сказал Уле с сомнением и ушёл.
Что, скорее всего, означало:
– Вот ещё, переводить хорошее дерево на озябшую чепуху.
Я поёжился. Начал робко:
– Неужели нет никакого способа…
Айк дал мне знак молчать.
Вернулся Уле, поставил на стол передо мной стакан крепкого красного. Айк кивнул: пей, мол, немочь фарбричная. Красный цвет я не особо любил, но перебирать харчами в моём положении – последнее дело. Я выпил.
Красный обжёг горло, я закашлялся и захрипел:
– Изверги…
– Ты смотри, фынь тебе в дышло, сразу на человека стал похож! – восхитился Уле. – Да, Айк, ты у нас голова!
– Эй, я понял! – закричал я. – Каждое слово!
Айк обрадовался:
– Видишь! Ты проспорил, Уле: заставлять не пришлось. Сам выпил! Я уж и не надеялся, что выпадет случай проверить. Есть всё-таки у них какое-то соображение.
– Какое там соображение. Рефлекс…
Уле всегда был скептиком, но Айк его не слушал. Повернулся ко мне, сказал ласково:
– Рассказывай, чухонец. Что ты за тварь и зачем беспокоишь честных людей.
Canon per tonos
Мы шли слишком медленно. Я то и дело поглядывал на небо – скоро ли рассвет.
– Отчего бы тебе не полететь, дружище? – удивлялся Айк. – Ты же тень.
Полететь! Я не мог даже бежать. Законы нашего мира жестоки к теням: чем сильнее ты хочешь куда-то попасть, тем сложнее даются движения. Воздух становится густым, встречный ветер крепчает, и силы покидают тебя.
Уле никак не мог успокоиться.
– Не зря он мне не нравился, этот Маук! Где такое видано? Приходить в бар и хлестать из своего же флакончика? Нет такого правила! И цедит, и цедит!
Он ворчал беспрерывно. Иногда останавливался, чтобы проверить, зарядил ли ружьё, догонял нас, высоко вскидывая тощие коленки, ловко перепрыгивал через небольшие побеги фракталов, осторожно обходил более опасные кусты, которые ветвились повсюду – ломали стены и выворачивали камни мостовой.
На меня Уле косился без особого восторга. В его голове Бах был отдельно, тень отдельно, и понятия эти отказывались не то что соединиться, а хотя бы пересечься в одной точке.
Айк же, услышав мою историю, сделался мрачен. По сторонам он смотрел как будто с недоверием. Шевелил бровями, беззвучно открывал рот, точно вёл сам с собой мысленный диалог.
Наконец мы пришли.
Фракталы, захватившие соседние дома, словно не замечали Фарбрику. Острые ветви тянулись к небу, равномерно огибая её потрескавшиеся стены. Я остановился у входа, недоумённо прислушиваясь: из-за приоткрытой дверцы в створке фарбричных ворот лилась музыка. Медленная, тягуче-печальная. Я знал эту мелодию. Десятки или сотни раз слышал сквозь скрип граммофона бабушки Бах в картонном городе. Старый канон саксонского композитора, чьё имя мне никак не удавалось запомнить. Мысль – откуда взялась эта музыка в настоящем мире? – молниеносно сменилась пониманием: рукопись. Та самая, купленная когда-то у Айка, рукопись-ловушка, шептавшая несуществующую мелодию. Настоящую глубину которой я ощутил только теперь, сделавшись тенью.
Моим товарищам никак нельзя было подходить ближе. Я дал им знак остановиться, а сам осторожно заглянул внутрь.
Разумеется, мы опоздали.
– Не сопротивляйтесь! От этого будет только хуже.
Маук без труда освободился от сетей саксонского канона и спокойно следил, как настоящий Бах нелепо бежит против движения конвейерной ленты.
– Напрасно вы не выпили цвет, когда я вам предлагал.
Бах достал револьвер, не зная, что своими действиями только ускорит падение в бездну. Мне было всё равно, что с ним произойдёт. Пусть падает. Пусть блуждает по лабиринтам картонного города. Он это заслужил. Меня интересовал только Маук.