Уилл отстегивает воротничок, сбрасывает черное пальто — последнее время он спешит избавиться от них, хотя и надевает тоже поспешно. Стелла ждет, по-кошачьи свернувшись клубочком под одеялом, протягивает к нему руки. «Ну, рассказывай, кого видел, что слышал», — просит она. Хлопает ладошкой по кровати, подзывает его поближе, ее тянет посплетничать. И они снова смеются, позабыв обо всех, вспоминают полузабытые фразы — кто другой услышит, не поймет ни слова. Но никто их не слышит, дом пуст, дети уехали и за время отсутствия превратились в легенду. «А помнишь Джо? — говорят друг другу родители. — Помнишь Джона и Джеймса?» — и им приятно страдать в разлуке, потому что светлую эту печаль легко утолить билетом на поезд или маркой первого класса. Уилл, кому всегда было тесно в крохотных комнатушках с низкими потолками, чьи мышцы ноют от нехватки движения, хлопочет, как мать или горничная, порой даже надевает передник, на удивление ловко жарит мясо и перестилает постель. Время от времени из Лондона приезжает доктор Батлер и объявляет, что всем доволен. Теперь (утверждает он) все дело в уходе, а здесь за больной ухаживают лучше, чем где бы то ни было, но, разумеется, все-таки нельзя забывать о мерах предосторожности. Доктор моет руки с карболовым мылом и напоминает Уиллу делать так же.
Стелла, как всегда, радуется жизни больше, чем муж; ей кажется, будто она медленно снимается с якоря и поднимает паруса. Она скучает по детям, порой не понимает, отчего, задыхаясь, хватается за край кровати, так что белеют костяшки, — от болезни ли, от тоски, — но (говорит она) и волосы у них на голове все сочтены, и если ни одна из малых птиц не упадет на землю без воли Отца небесного,[63] тем паче Он позаботится о том, чтобы Джон не попал в Лондоне под омнибус.
О Змее (а Стелла о нем вспоминает, хоть и редко) она думает с жалостью, позабыв, что это всего лишь персть, древо и страх. «Бедняжка, — вздыхает она, — где ему тягаться со мной!» Порой, раскапризничавшись, Стелла ищет свою тетрадь в голубой обложке, исписанную синими чернилами, но та сгинула в волне прилива, и все ее нити и волокна растворились в темном Блэкуотере.
Уилл каждый день гуляет в полях, где пробиваются всходы озимой пшеницы, такие тонкие и мягкие, что ему кажется, будто он шагает меж отрезов зеленого бархата. Усилием, от которого, боится Уилл, однажды остановится сердце, он отгоняет образ Коры, пока не выберется из Олдуинтера, и уж там, в голом лесу, у дороги на Колчестер, на топком берегу Блэкуотера думает о ней. Он извлекает ее на свет божий, словно прятал под пальто, и рассматривает в лучах солнца и жемчужной осенней луны, вертит в руках: кто она ему, в конце концов? И никак не может найти ответа. Он не скучает по ней — она и так неотступно с ним, в желтом лишайнике, покрывающем голые ветви буков, в скользнувшей над самой кроной дуба пустельге, трясущей расправленным хвостом. Дойдя до зеленой лестницы, ныне поблекшей, облепленной грязью, он вспоминает, как нетерпеливо Кора тянула вверх подол платья, вспоминает ее вкус и вновь испытывает блаженство, о, конечно; но это не конец и не высшая точка. Это было бы слишком ничтожно и просто! Правда же в том (а он по-прежнему поборник правды), что, попытайся он сейчас определить, кто же она ему, не нашел бы более точного, более честного слова, чем «друг».
Потому-то он и не пишет ей: не испытывает в этом нужды. Она подает ему знаки — в перистых облаках в вышине, в заимствованных и подаренных словечках, в завитке шрама на его щеке, — и он представляет, как отвечает ей. Их разговоры продолжаются в медленном кружении крылаток, облетающих с белых кленов.