— В три с половиной. Психиатр сказал: да это же РДА (ранний детский аутизм), всё видно невооруженным глазом. Форма тяжелая. Не лечится. Хорошо, если минимальным бытовым навыкам обучится. Крест на всю жизнь и никакой положительной эмоциональной отдачи, как вот, к примеру, от даунов бывает. Вы люди молодые еще, творческие, можете в интернат отдать, пока не поздно, пока он вам карьеры не порушил и семью не развалил.
Пришли мы с мужем домой, на нашу съемную квартиру, уложили Павлушу спать, сели в кухне за стол друг напротив друга и смотрим. Я говорю: что же делать? Он отвечает: не знаю, ты же мать, тебе виднее. А что мне виднее?
Я подумала: мало информации. Ну не одни же мы такие, есть и еще, они, может быть, что-то пробовали, знают. Расскажут, поддержат, научат. Оказалось, да: есть, пробовали, готовы поделиться. Я — туда. Еще год или полтора на это ушло. Как будто в секту вступила. Можно не буду рассказывать, что мы делали?
— Можно, — кивнула я. — Я представляю.
— Я вот только так и не поняла: если мы идем с детьми в кафе или, там, в музей, и наши странные даже на вид дети там орут как резаные, убегают, падают на пол и бьются в конвульсиях, то почему другие в свой отдых или выходной должны это терпеть? А внутри идеология была такая: это пусть им будет стыдно, что они не могут принять инаковость. Не знаю. Мне самой было стыдно, что мой ребенок окружающих людей фрустрирует. Я старалась поменьше его возить. Меня осуждали: как ты не понимаешь, это часть терапии, пусть они что хотят говорят и как хотят смотрят… Не знаю.
— Но развитие-то шло?
— Шло, однозначно. Павлуша научился отдельные слова говорить, указывать, что ему надо. Эхолалии в полный рост — мог целиком какую-нибудь рекламу воспроизвести. Раздеваться научился, ел сам всё, кроме супа. Но громкие звуки, просто неожиданность какая-то — и всё, полный и окончательный слет с катушек. А он уже большой, сильный, тяжелый, мне с ним не справиться… Про работу я и думать забыла. Про мужа — тоже. И однажды муж просто сказал: всё, ухожу, не могу больше в этом безнадежном сумасшедшем доме жить. Денег буду давать, сколько смогу.
Я из Москвы сразу же уехала. Какой смысл? И в Питере в соответствующую родительскую тусовку уже не пошла — не тянуло как-то. Сидела в основном дома. Иногда поздно вечером, когда детей уже нет, выводила Павлушу на площадку. Наверное, у меня была депрессия. Общаться ни с кем не хотелось, старые подруги приходили, видели Павлушу, я видела их лица… Зачем мне? Я почти перестала есть и спать. Весила сорок пять килограммов. Что у меня впереди? Ничего…
Мысли достаточно беспорядочно скакали у меня в голове. Где сейчас Павлуша? Что с ним стало? Когда все это было? Сейчас она весит намного больше сорока пяти килограммов. Чего она хочет от меня? Павлуша умер, и ей нужна поддержка? Или она ищет совета по воспитанию аутиста? Явно не по адресу, я с ними никогда толком не работала. И почему Тюменская область?
— Почему Тюменская область? — спросила вслух самое нейтральное.
— У меня бабушка была оттуда, я ее хорошо помню. А мама с отчимом и моими младшими братьями в Челябинске живут. В Питере был папа, но он умер, когда я студенткой была. Мама написала: что ж, если так все сложилось и ты от него избавляться не хочешь — продавай папину квартиру и переезжай сюда. Здесь мы хоть иногда тебя сможем отпускать куда-то. Мне в Челябинск совсем не хотелось, но сама мысль в голову запала: а не уехать ли мне с Павлушей куда-нибудь, где вообще никого не будет? И никому не будет дела до того, какой он, что он делает, и до меня — тоже никому…
Как только появляется хоть какая-то цель, я сразу оживляюсь. Это, наверное, все так? Мама меня не одобряла, но хотела хоть как-то помочь. Она говорила: там же до медицинской помощи почти сутки добираться. А я думала: ну и что? Если я помру или Павлуша помрет, кому хуже-то станет?
Я купила большой рубленый дом с участком за две тысячи рублей. В ста километрах от того места, где бабушка родилась (того села уже нет совсем, к сожалению). Здесь — что-то типа выселок. Раньше пасеки были, теперь — ничего. Три жилых дома, в одном — старик со старухой, в другом — одна старуха, а в третьем — мать со взрослым слабоумным сыном. Мы — четвертые. Раз в неделю приезжает автолавка. До центральной усадьбы сорок километров по дороге и тридцать — по реке. Но там всё есть: магазин, школа, кафе, даже клуб и библиотека.
Как мы туда с Павлушей ехали… Я сразу поняла: самолет исключается. Он заорет и забьется еще на взлете, никто его успокоить не сможет, придется садиться. Какой смысл? Поезд, куда ж деваться, там хоть места больше. Двое суток — чуть не самые страшные в моей жизни. Пассажиры из нашего вагона ходили к начальнику состава, просили, чтобы нас ссадили где-нибудь и прямо к поезду психиатрическую скорую подогнали. Потом нам один проводник купе уступил… На третий день Павлуша вдруг меня спросил: ты меня в лес везешь? Я честно говорю: да. Он: и там меня оставишь, как в сказке? Я говорю: нет, я там сама с тобой жить буду. Он говорит: ну тогда ладно, — лег на полку и проспал до самого конца.
Дом огромный, пять комнат, подвал, чердак. На чердаке филин живет и летучие мыши. Еще два сарая и сеновал. Дальше — заросший огород, кусты бузины и лес. Павлуша говорил: я пошел путешествовать. Ходил везде, лазил, сидел возле осиного гнезда. Я боялась, но осы его не трогали. Соседка, которая с сыном, сказала, что я могу ее сына как рабочую силу использовать: если он поймет, то все сделает с удовольствием, любит помогать. Только ему надо потом денежку дать — любую, хоть десять копеек, он номинала не понимает. Это нам в первую зиму очень помогло. Потом-то я с усадьбы мужиков приглашала, они нам там многое усовершенствовали, сделали под нас. Я в Питере квартиру сдавала, Павлушина пенсия по инвалидности и муж деньги присылал — мы по тем местам богатыми считались. Муж, кстати, еще раз в Москве женился и двух девочек родил…
«Когда все это было? Куда делся Павлуша?» — думала между тем я.
— Люди там, на выселках, да и в центральной усадьбе — другие, чем в столицах, это понятно. Медленные, тихие, несуетливые. Павлуша к ним еще