Саксонский сад, а меня вечером брали в театр.
В конце июня мы очутились в Вильне на Антоколе. Я сняла маленькую дачку, наняла барышню, знающую еврейский язык, которая занималась с детьми, и мы жили на полном пансионе в одном из лучших отелей.
Мы жили на пригорке, на опушке леса, настоящего соснового бора. Дремучий лес, как в сказках. Дети проводили целые дни на реке, в лодке и купались, немного занимались с учительницей, а больше радовались зелени, саду, огороду, кукушкам и прогулкам. У них на даче была большая компания ребят, с которыми они проводили дни, а я была освобождена от ухода и заботы о них.
Я получила почту, которая нас дожидалась в Вильне. Из писем мамы я узнала, что она овдовела: ее мужу сделали операцию, которую он не перенес и умер под ножом. Из второго ее письма я видела, что для нее нет другого выхода, как приехать к нам в Палестину. От Марка была целая куча писем и телеграмма, полная тревоги. Он не понимал, почему нет сообщения о нашем приезде в Вильну. Я постаралась его успокоить и объяснить, что по формальным причинам задержалась в Румынии. Первые дни, как реакция после всего пережитого, я лежала в полной прострации, даже читать мне было трудно.
Я любовалась Вильей, ее далекими и прекрасными берегами, тенистыми садами, я впитывала в свои легкие запах сосны и смолы. Теперь, когда мы были в безопасности, когда дети откармливались не только на «качке и сметане», по которым так тосковала реэмигрантка, но получали утром в постельку горячее молоко со свежеиспеченной булочкой, и клубнику, и цыплят к обеду, и все прочее, и когда я была одета во все новое и модное и потеряла это чувство приниженности, которое имеет каждая женщина, когда у нее и «одежонки порядочной нет» (по Островскому), и когда я слушала кукование кукушки в лесу и радовалась за ребят, и читала Рабиндраната Тагора[444] и другие хорошие книжки, я поняла, как тяжело все последние годы мы мыкались по чужим квартирам, без прислуги, в тяжелой домашней работе, без отдыха, с детьми, которые были чаще в постели, чем на ногах, и сама в малярии. Я имела твердое намерение сделать все, чтобы как можно скорее вернуться домой, в Палестину, и построить нашу жизнь на более здоровых и нормальных началах.
В августе распустились красные маки, поспела рябина и вишни, яблоки начали лиловеть и алеть. Над столом нашей веранды уже свисали спелые груши. По вечерам при заходе солнца сосны стояли розовыми до самых верхушек. В комнате тоже пахло смолой от шишек, которые детки собирали в кучи и употребляли для каких-то своих таинственных целей.
Когда я немного поправилась, я начала по утрам выезжать в город по делам, на коллективных извозчиках, вместе со всеми деловыми мужчинами, или на маленьком пароходике, который циркулировал между Верками и Вильной. Мы проезжали мимо берегов Вильи с красивыми дачами, виллами в стиле рококо или барокко, мимо костелов и скверов, старых улиц города, который я знала с самого детства.
Я ремонтировала квартиры, сдавала новым жильцам, устроила себе маленькое бюро в одной из квартир, куда приходили красильщики, столяры, печники, штукатурщики, дворники, управляющий.
Когда я приходила к жильцам и арендатору требовать квартирной платы, они все как будто сговорились и мне отвечали: «что будет с
Праздниками[445] я взяла детей в синагогу, в которой мой отец прежде был «габай», член синагогального комитета. Меир в новом матросском костюмчике, Рут в новом шерстяном белом платье с любопытством смотрели с галереи вниз на все, что происходит: в Палестине они никогда не были в синагоге. Хор и кантор, пение, «арон кодеш» <Скиния Завета>, благословение «когеним», шофар (труба) и весь ритуал на них произвел самое сильное впечатление. Я в тот день имела очень нерелигиозное настроение. Я философствовала о том, что еврейская история должна наконец повернуться в другую сторону: вместо «гавлага»[446] — смирения, умиротворения, уступок и непротивления злу, которое до сих пор мы практиковали [даже] больше, чем этого требовали Толстой и Ганди. Мы должны научиться наступать, требовать, бороться за свои права, как личные, так и национальные. Все привыкли считать евреев стороной наименьшего сопротивления, нам запрещали дышать воздухом на нашей земле, греться на солнце, как другие народы; личные неудачи меня научили, что там, где я смирялась и уступала, люди наступали на меня. Десятки, если не сотни людей пользовались тем, что мне принадлежало по праву, я болела и работала не по силам, а мои два дома стояли, не принося ни копейки дохода. Галац меня научил тому, что сотни людей и сегодня еще стояли на лестнице разных консулатов, и если бы они заговорили, как я, на понятном людям языке угрозы, а не деликатно ждали и терпели и, застенчиво улыбаясь, сходили бы с лестниц, они тоже добились бы своего. Молитвы: