— Это кто?
Она усмехнулась:
— А это так, один в нашем отеле, много их тут приезжает в Пятигорск, на водах серных лечиться. «Позвольте, говорит, представиться». А я: «Ни- ни, у меня папенька строгий, нельзя». — «А я, грит, с вашим папенькой вчера в вист играл. Что это вы не даете за собой поухаживать?» — «Какие уж тут ухажерства, тут только за больными и старыми ухаживают, а я молодая и здоровая». — Так и отвадила.
Ей, видно, захотелось переменить тему.
— А кто тот студент, с которым вы вчера меня познакомили? Жених или знакомый?
Я покраснела:
— Знакомый, из нашего города.
— Ну, скоро мой старичок из ванных выходить будет, так я лучше пойду. А то он давеча говорит: что это ты, курсистка какая, что со студентами и жидами водишься? Прощайте.
Я осталась сидеть. Рисовала кончиком зонтика разводы на песке и думала: так оно и есть — жиды! С нами и водиться нельзя. А если бы мои тетушки знали, что я с этой «особой», содержанкой, разговариваю, мне бы тоже влетело.
Через минуту она вернулась:
— Слушайте, вы не обиделись за «жидов»? Я ведь это спроста, что на уме, то и на языке. Я потом подумала, что, может быть, вы обиделись?
— Нет, не обиделась. Мне не впервой.
— Ну, то-то же, спасибо. — И она ушла.
Осенью я собралась ехать в Швейцарию. Я решила раньше записаться на историко-философский факультет в Лозанне и через год приехать сдавать свои гимназические выпускные экзамены в России. Я поняла на этот раз, что всякая попытка экстерничать при мужской гимназии кончится снова провалом, и не по моей вине.
Мне исполнилось всего 17 лет. Мы ехали в компании подруг, но в Берлине я с ними рассталась, начала осматривать достопримечательности города — и делать покупки, я решила, что мои туалеты недостаточно «европейские». Я разыскала в Берлине своих родственников-студентов, которые меня сопровождали по театрам и музеям. Я была на мессе в Доме[137], в Национальной Галерее и встретила кузину, которая бегала со мной по разным «кауфхаузам»[138]. С моим немецким я не могла пропасть.
Я поехала в ту же Лозанну, где мы были когда-то с мамой. Я получила от нее список профессоров, которых она слушала 15 лет назад, и все они были живы и читали те же лекции. Я разыскала мамину кузину — эмигрантку, дочку муме Мере, и эта тетя Поля приняла меня в свою семью как родную. Так как она была похожа на всех наших московских тетушек, я ее очень полюбила, кроме того, мне очень импонировало ее революционное прошлое.
Их дети, две девочки и мальчик, все моложе меня, ко мне очень привязались, они мне помогали искать комнату с пансионом, покупать книжки и записываться в университет (пока как вольнослушательница). Их французский язык был лучше моего, и мне их помощь была очень полезна. В их доме бывали все знаменитые социалисты-революционеры, которые приезжали из России, из Сибири, которые были проездом на разных совещаниях или на конспиративных «явках», — чего я тогда не знала.
Некоторые из них жили в том же пансионе, что и я, — в Жордиль, в Шале Сувенир, и я с ними очень сошлась. Одна дама была больна и лечилась у знаменитого профессора Ру[139], и я за ней ухаживала в свободное время.
Моя еврейская и сионистская закваска, по-видимому, была достаточно сильна, если я противостояла очень сильному течению и влиянию зрелых, образованных людей с определенными взглядами и авторитетом. Но таково же было во мне всегда чувство сопротивления, когда я была с национально настроенными евреями, — я внутренне и на словах протестовала против их узости. А когда я была с русскими, я возвращалась к своему, еврейскому.
Я влюбилась в Альпы. Это были мягкие, светлые горы, не как суровый Кавказ, на фоне ярко-голубого Женевского озера. Приветливые шале, домики, светлая хвоя зимой и летом. Снег на вершинах, снег в зелени, розовый Альпенглюн, закат и восход солнца, цветы и фруктовые деревья, всем этим я упивалась и была счастлива.
У меня была чистенькая комнатка с видом на Женевское озеро, Лак Леман, с калорифером, который я сама топила брикетами и углем в форме яиц.
Утром я уходила в университет. Мы слушали лекции м-сье Сирвена по новой французской литературе, они были красивы по форме, на певучем изысканном французском языке, со всеми нюансами и оттенками в голосе, как в театре. Более глубокий и серьезный м-сье Милью читал нам историю философии, а блестящий м-сье Россье — историю 19-го века. Старичок Миллер читал немецкую литературу, и были еще другие профессора, которые нам преподавали язык (м-сье Андре слушала когда-то даже моя мама) и др. предметы.
Вначале я ничего не понимала, мой французский язык и мои знания были недостаточны для понимания серьезных лекций на иностранном языке. Но я выбрала собственную систему: вместо стенографии, которой я не знала, я записывала по слуху все, что улавливала. Дома со словарем и с помощью моих заметок я восстанавливала почти дословно всю лекцию. Таким образом я не только начала понимать язык, но и сам предмет, о котором читал лектор. Через