— «Мадонна Дивина», и имя этой звезды было Грета Гарбо. Коллонады, театры, площади в Генуе выглядели больше и шикарнее, чем в Венеции, там были все атрибуты большого города. В Неаполе мы осматривали город в туристском автобусе, мы были на самой верхушке горы, откуда дивный вид, панорама на весь город и на дымящийся Везувий. Мы когда-то в школе учили фразу: «Посмотри на Неаполь и умри»[501]. [Так ли это? Может быть, надо понимать: «Смотри на Неаполь со стороны моря!» Но со стороны моря или на море и вправду — ] Красота такая, что хочется умереть. Ничего лучшего, кажется, не увидишь. Впрочем, это чувство бывает не раз и не два в жизни. Я помню, что в Годесберге, на Рейне в Зибенгебирге и даже в хорошем музее, в прекрасном концерте, в опере и в драме, которая волнует душу, кажется, что ничего лучшего уже больше не увидеть. [Можно умереть!]
Когда я проезжала мимо прекрасных дворцов венецианских и неаполитанских, парков, вилл со статуями, крепостей и домов с садами, которые стоят уже столетия, я думала, что мы <палестинцы> еще не имеем права на красоту. [Только функциональное — не больше.] Мы можем позволить себе только необходимое и полезное. У нас нет средств для эстетики, для роскоши. Мы пришли в пустыню, в страну, где до нас хозяйствовали арабы и Абдул Гамид, страну, опустошенную тысячелетиями. Арабы умели только курить кальян в своих закопченных кофейнях и — как ни неаппетитно мое наблюдение — сидеть с ногами на стульях, они умели ковырять пальцы на ногах. Они запустили страну до состояния пустыни. Мы немало внесли в мировую сокровищницу, наши художники и скульпторы, музыканты и архитекторы, заведующие музеями и библиотеками работали на других. Мы не забыли мастерство, мы просто его отдавали другим, а теперь надо начать работать на себя, копить музей и художественные ценности для себя. Не всегда мы будем жить в бараках и «шхунат црифим» (квартале деревянных балаганов), наша страна тоже должна радовать глаза красивыми зданиями, театрами, площадями и садами. Мы начали уже возвращаться к себе в смысле стиля. Своя музыка, своя живопись и скульптура, своя архитектура и свой еврейский театр. Но мы еще в стадии ученичества.
Нашим мозгам уже пять тысяч лет и больше, но наша молодежь полна юношеской энергии и перещеголяет усталую Европу, которая находится в стадии декаданса.
На палубе нашего парохода, который готовился к отплытию, шла усиленная работа погрузки товаров, особенно скота. Бедное животное опоясывается двумя ремнями. Несмотря на свой огромный размер, оно выглядит беспомощным и жалким. Как мешок, элеватор подымает корову или быка на большую высоту и потом с быстрым шумом, к которому примешивается рев животного и звон цепей, его опускают в глубокий трюм. Там много дней в темноте, со слабым притоком свежего воздуха оно вежетирует в ожидании разгрузки, перегрузки в новом порту. Новая страна, более холодная или более жаркая, без привычного пастбища, лугов, и конец… на бойне. Не такова ли и судьба человека, этого bete humane[502] — рабство труда, не по призванию, а в силу нужды, цепи и трюм — слезы и крики пером и словом, эмиграция недобровольная, и наконец — смерть от рака или в концентрационных лагерях, в газах. Вол, корова многим народам в древности служили символом божества. Гибель Богов[503]. [Не символ ли это гибели человечества?]
Не успела я вернуться из заграницы, как на меня навалилась вся тяжесть работы по клинике, а также проведение в жизнь всех наших планов. Заседания с архитекторами, врачами, заведующей хозяйством, компаньонкой Ханой. Кроме того, дома меня поставили перед «фат акомили»[504]: Меиру в феврале должно было исполниться 13 лет, и ему обещали грандиозное «бармицве». Он вошел в самый трудный возраст — отрочество. Он даже сам меня часто успокаивал, если я ворчала из-за его лени и неаккуратности: «Мамочка, не огорчайся, это пройдет, это возраст такой». Этот юный психоаналитик нашел оправдание и своим плохим отметкам.
Как все палестинские дети, он твердо требовал выполнения своего праздника совершеннолетия — бармицве. Я не знаю, что этих мальчиков больше привлекает — их совершеннолетие или шкаф с книгами, который им дарят, или велосипед, чтобы важничать перед другими товарищами. Но раз обещано, нельзя не выполнить. Меир был прелестен в синагоге в своем новом костюмчике с длинными брюками, когда он, волнуясь и ломающимся голосом, читал свою «парашат хашавуа»[505] (тот отдел, который в данную неделю читают в Библии). Ему потом пришлось пожать не меньше трехсот рук, которые его поздравляли с именинами. Горе, если какая-нибудь дама, приятельница моя или мамы, хотела его поцеловать. Тут он краснел, вырывался и убегал в свою комнату. Бабушка подарила ему филактерии моего дедушки и тот серебряный бокал, который она привезла для «кидуша», праздничного благословения вина. Рут ему подарила фотографический аппарат, который я ей привезла из Европы. Из семи ручек, которые он получил, по крайней мере три достались ей. Этим она как бы была компенсирована за то, что не имела бармицве и даже «батмицве» (в 12 лет девочки в очень модерных домах тоже справляют свое совершеннолетие). Но так как я считала, что ни 12, ни 13 лет не может детям служить совершеннолетием, что было бы возвращением к доисторическим временам, то я была вообще против этих пережитков.
В день именин Меира я должна была смириться. Главной затейницей всего этого празднества была бабушка. Она следила за его занятиями и приготовлением со специальным учителем, она действительно была героиней дня. Ее все поздравляли, и на ее глазах, как дома, так и в синагоге, все время стояли слезы от того, что она удостоилась дожить до этого дня. Паломничество гостей тянулось целых три дня. После синагоги были накрытые столы со всеми традиционными закусками, холодными, как в доме у моих дедушки и бабушки. Вместо сандвичей, которые вошли в моду в Палестине, были блюда с разными соленьями и холодным мясом, и булочки, и вино, и сладости.