метафора Олеши, пластичная, подбегающая на цыпочках к зеркалу и любующаяся сама собой. “Девочка величиной с веник”. И если Бабель с размаху метафору шлепает на прилавок, как кровавый, сочащийся кусок мяса, Олеша, хозяин магазина метафор, бросает ее вдогонку, как цветок.
59-й год, конец зимних каникул, мы только что вернулись из Ленинграда — мой первый в жизни Ленинград. Мы — это Юра Ильенко, Давид Маркиш и я. Сидим в “Национале”.
Подходит Олеша к столу — он знает Давида. Похож на старую птицу с мощным грудным килем, вельветовый пиджак. Давид представляет нас ему. Его это совершенно не интересует. Сейчас думаю, у него уже была готова фраза, он просто хотел ее проверить на трех веселых молодых обалдуях.
— Старики! — говорит он. — Я только что из сумасшедшего дома. Сумасшедшие приняли меня, как родного.
Я никогда не боялся влияний, ни литературных, ни человеческих. Я даже искал их. Правда, скорее интуитивно, чем сознательно. Я всегда подпадал под влияние любого, кто мне нравился, в кого я — когда-то — влюблялся — а я был влюбчив в людей. Я и сейчас влюбляюсь, потрясаюсь и хочу немедленно подражать — но уже это касается только книг. Закрываю китайский роман и хочу писать так, как писал неведомый китаец первой половины восемнадцатого века.
Но все же я никогда особенно не подражал Олеше, разве что чуть-чуть. У меня просто особый слух, музыкального нет вообще, а этот — как его назвать? — видимо, есть. Я всегда — прежде всего — слышу голос читаемого писателя, говорящий только со мной, и, если этот голос доходит до моего ума и сердца, если он завораживает меня, я сразу — подсознательно, конечно, — хочу повторить его — для себя — эту интонацию, эту мелодию. Некоторое время я живу этим, потом это проходит.
И при этом проза Олеши не вызывала у меня такого восторга, как бабелевская. Гораздо больше волновали его “Ни дня без строчки”.
Утвердившаяся при соцреализме иерархия прозаических форм — роман, повесть, рассказ (роман — генерал, повесть от полковника до майора, рассказ — от капитана до сержанта) — как будто и не предполагала иных форм высказывания.
Но есть какая-то вечная потребность в такой, как у Олеши, форме литературного существования. Все такие произведения более или менее одинаковы: мысли о жизни и смерти, сомнения, оценки, печали, сны, планы, наброски, откровения, остроты, выписки, метафоры. Воспоминания.
Сейчас я понимаю, что он был не первый на этой стезе. Но я же тогда ничего этого не знал. Кроме дневников Ренара.
Литература — кукольный театр, писатели — кукловоды. Только свободное упражнение в языке без утомительной обязаловки “создавать героя” дает лучшую форму для самовыражения.
Высшее достижение — Розанов.
“…Василий Розанов — автор, сделавший расчленение собственного «Я» основным приемом собственного письма, отказавшийся от аксиологической иерархии смыслов в пользу монтажного калейдоскопа лишенных привычного порядка фрагментов реальности”.
Сейчас, когда я читаю не так давно изданную “Книгу прощания” Олеши, то есть полные “Ни дня без строчки”, я вдруг чувствую себя перед ней таким же готовым к подражаниям мальчиком, открывающим — не свою, с трудом где-то добытую — с рисунком Левы Збарского на обложке — книжку.
Вспомнил, у кого я взял эту книгу. Валя Тур. Мы стали дружить еще подростками, познакомившись, кажется, на встрече Нового, 54-го, года у Николки Анастасьева.
Валя был очень известный в нашей среде мальчик. А потом и московский молодой человек, чертовски обаятельный, всегда с деньгами в кармане, на родительской голубой “волге”. Сын “Пети” Тура, одного из братьев-драматургов, и красавицы Ады, которая потом тоже стала драматургом. Валька так ее и называл всегда — Ада. Она его обожала. Я видел в Дубултах, в Доме творчества писателей, как они играют в теннис. Можно было со стороны предположить, что эта красивая и очень спортивная женщина играет со своим молодым человеком.
“Туренка” знали все в литературной — и не только — Москве. Каждый год, как правило, он уезжал в Коктебель и привозил оттуда, как мы говорили, “ньюфрендов”. С которыми потом так или иначе сдруживался и я. Юлик Семенов, Гриша Горин, Толя Макаров, Женя Малинин, Боря Пархоменко, братья Вайнеры…
Долго были вместе. “Там, где Тур, там и Финн”. Родители наши — советские театральные драматурги — с виду тоже были приятели, хотя, как я догадываюсь, терпеть друг друга не могли.
Он был замечательно одарен. В начале. Когда писал стихи. Они нравились Пастернаку, Олеше и Светлову. И мне. Очень. Потом он бросил поэзию и по примеру родителей и под их влиянием тоже стал писать пьесы, они даже ставились некоторое время. В театрах Юного Зрителя, в Театре Советской Армии. Но и это кончилось. К горящему в тебе огню надо относиться бережно.
У него был очень яркий ум и замечательный поэтический вкус. Мы дурачились, веселились, шлялись, пили, но и говорили о поэзии. Постоянно. Я ему