буйно забили в ладоши – гений!.. Ошалевший гуран заскрипел зубами, заиграл желваками: «Да Марку Сергееву, Вова, до твоих стихов, как до луны!.. А ещё и критикует, бездарь… Да тебе, Вова, иркутские рифмоплёты в подмётки не годятся…» Следом окосевший стихотворец повеличал Вову Липина вторым Блоком и третьим Пушкиным: мол, а второй я. Вова, грустно и смущённо улыбаясь, вяло противился:
– Ну, это уже слишком, это лишнее…
За поэтами впряглись в беседу и прозаики. Земеля мой, луноликий степняк, костерил Распутина, который раздолбал его повесть, камня на камне не оставил.
– На первое обсуждение не пришёл, – разорялся степной прозаик, – на второе – без рукописи, и говорит: «Это не рассказ и не повесть, а чёрти чо…» А рукопись, паря, не вернул. Присвоил, хочет использовать… Буду в суд подавать… Ишь распоясался… Сам-то… сам-то чего доброго написал, деревенщина?!
Спетые, сплочённые застольем, мужики согласно закивали, словно воробьи, клюющие просо. Я уже охмелел, осмелел и, коль без ума любил распутинскую прозу, то и заступился за писателя:
– Да тебе, земеля, до распутинского таланта, как до небес…
Слова мои прозвучали, словно гром средь ясного дня… Опомнившись, земляки бросились и на меня, грешного, вроде жалея, что угощали; вроде я заслан иркутянами в забайкальский стан… Гуран поскорбел:
– Шибко быстро ты, паря, родину забыл, в иркутянина оборотился, оборотень…
А степной прозаик полез в драку:
– Мне до Распутина, как до небес?! Да?! Повтори, б..!
– Сам ты б..! – Хотя смалу робкий, я невольно огрызнулся.
– Ладно, пошли поговорим! – И, дерзко вскочив, земляк потянул меня за рукав. – Ну, чо? Боишься?.. Ну?..
– Не понукай, не понукай!.. Не запряг… Ладно, пошли…
Вова Липин, кажется, хотел примирить, но… гнев уже помутил наши души. Коридорный разговор с глазу на глаз вышел короткий: коль мы шатко стояли на ногах и не могли мутузить друг друга, то и сцепились в вольной борьбе. Пали на ковровую дорожку, свились в рычащий клубок, покатились по коридору, и дежурная по этажу, завидев мамаево побоище, завопила «караул», кинулась звонить в милицию.
Степняк оказался слабее меня, но злее и стал одолевать, и даже за горло ухватился… Ох, пострадал бы я за всесветно славленого писателя, но благо на «караул» вылетели земляки и растащили нас. Хорошо хоть водой не разлили, словно задиристых собак.
А Вова Липин, некогда породистый дворянин с накрахмаленным стоячим воротничком, постепенно спился, опустился, а потом, как у поэтов водится, и вовсе бы сгорел с вина, одарив мир книжечкой нежных, певучих стихов о любви к Вышнему и ближнему. Но Бог спас: Вова очухался, затаился, потом вдруг пропал с глаз – и лишь спустя годы нашёлся в Троицком монастыре – в иноческой рясе и чёрной камилавке на покаянной, до времени поседевшей и вроде усохшей головушке. Я узнал Вову, рванулся было встречь, но осадился, опешил: монашек невидяще смотрел сквозь меня.
«Белая степь»
Случилось в стародавние лета… Брежнев царил… захолустное издательство измыслило сборник о любви, – не к Богу и ближнему… про божественную любовь, богохулы, слыхом не слыхивали… – а про любовь, от которой чада рожаются. Крещеные, ведая, что Любовь – Божье имя, всуе не трепали
И сплёл я для облюбованного сборника повесть «Елизар и Дарима»; позже на сто рядов перелопатил, довёл до ума, убавил греха, выполол из речи дурнопьяный бурьян и повеличал повесть – «Белая степь». Спел русско-бурятскую, ковыльную «песнь песней», где Елизар, семейский[195] паренёк из забайкальских староверов, по уши втрескался в пригожую буряточку из древнего рода Хори. Влюбился без ума… Да и дева сохла по Елизару. У земляков, сочинявших романы и повести о двуязыкой любви, страсть …полая вода… белопенистым, ревущим, свирепым потоком сносила межнациональные дамбы и запруды; в моей же повести, увы, страсть не смыла дамбу, сплетённую крепкими, – крепче лиственничных, – древлими племенными корнями.
На исходе стр
Когда повесть узрела свет, Валентин Распутин, скупой на похвалы, вдруг похвалил:
– Толя, ты пишешь, как Лев Толстой…