Живые писатели
Потеха вышла… Я о ту пору слонялся по жизни студентом прохладной жизни, как дразнила мама, печалясь, что от учения и сочинительства я свихнусь, сопьюсь и сблужусь. Свихнуться не свихнулся бы – парень башковатый: в смысле, башка крепкая, мужичья, – а прочее… но не о сём ныне речь. И вот о ту мою шалую, вешнюю пору потеха и случилась…
По осеннему Иркутску под шелест палого листа шествовал литературный сабантуй, куда слетелись прибайкальские и забайкальские самородки, где честолюбиво гудел сумасбродный и гордый писательский люд, где кружило краснопевцев в ревучей, перекатистой и омутной литературной реке. Те, кого Бог, а ино и лукавый писательским даром не обидели, да ещё вёрткие, прыткие, те дерзко миновали перекаты и омуты, а уж тихим да бесталанным досталось, те испили солёную чашу, всклень залитую слезьми. Иные закружили в пьяных кружалах и долой с глаз, из сердца вон.
На фестиваль прикатили и мои забайкальские земляки, русские и буряты; явился и знакомец Вова Липин, смахивающий на Александра Блока породистым, дворянским лицом, копной кучерявых, темно-каштановых волос, вроде мелко завитых бабьими бигудями или жарким гвоздём. Рослый, маскарадно ряженный – лакированные, остроносые штиблеты, туго приталенный, чёрный сюртук, белоснежный, жестко накрахмаленный, стоячий воротничок с загнутыми углами и черной бабочкой, – в эдаком наряде Вова Липин лихо покорял книгочейных барышень, а иных, малохольных и бледных, даже навзничь, даже в обморок повергал. Зрел воочую в молодёжной газете, где волынил практикантом, где Вова о ту пору репортёрил.
Обитали мои земляки в гостинице «Сибирь», коя до пожара игриво выгибалась против университетского корпуса, где я о ту пору протирал заплатные штаны на студенческой лавке. И вот погожим осенним вечером завернул я на огонёк земляческий. Робко, – живые писатели, – стеснительно вошёл в гостиничные «апартаменты» – комнаты в общаге краше выглядят – где обитал Вова Липин; а там степняки и табунились: дым коромыслом, вино рекой, в реке плавает ржавая селёдка на закусь. Сумрачно пили забайкальские самородки, перемывая косточки иркутским писателям, что проволочили по кочкам их «нетленные творения».
Приняли меня радушно, хотя и не усадили за стол, – некуда, и я притулился на краешек липинской кровати. Но плеснули в стеклянную пепельницу, – стаканы уже расхватали, – плеснули то ли портвейн «Три семёрки», то ли «Агдам», я те дам… Робко, стеснительно пил я лихое пойло из пепельницы, словно из черепа мятежного поэта, нюхал селёдку и, разинув рот, слушал земляков. Лишь однажды не выдержал, подивился:
– Впервые вижу живых писателей!
– А каких видел? – поинтересовался дородный степной прозаик.
– Мёртвых…
– Мёртвых? – степняк, нежданно-негаданно обидевшись, заузил раскосые глаза, и зрачки нацелились в меня, словно чёрные стрелы.
– Мёртвых…
– В гробу?
– Нет, в «Родной речи», в хрестоматии…
Говоря лишь о мёртвых писателях, я забыл, что и живого ведаю, Вову Липина, но вот беда-бединушка, не почитал я его за писателя – репортёришко… А в гостиничном застолье – трясущие самоличными книжками таёжные, степные самородки, у коих собутыльники льстиво просили автографы. Словом, у меня от волнения аж в зобу дыхание спёрло: в кои-то веки выпиваю с живыми …не с мёртвыми из хрестоматии… славными писателями! Может, луноликий степняк – грядущий Чехов, а чернявый гуран[194] – Пушкин?..
Долго ли, коротко ли внимал я краснобаям, краснопевцам, но тут Вова Липин выманил в коридор и повёл в гости к Толе Кобылину – иркутский стихотворец, что прославился на фестивале.
Поэт, утопая в мягком кресле, купаясь в славе, смачно курил трубку, овевая душистым чадом смолистую бороду; а на подлокотнике восседала и ворковала юная голубка – похоже, муза. В апартаментах – именно апартаментах с тяжёлыми вишнёвыми шторами, мягкими креслами и греховно роскошными, деревянными койками, где могли улечься и трое, – в этих апартаментах на письменном столе среди поэтических книжек, среди разорённых закусок приманчиво топорщились две бутылки с недопитой болгарской «Томянкой».
– Проходи, старик, не стесняйся: наливай, выпивай. – Поэт радушно пригласил Липина, и Вова, поклонно ссутулившись, эдак бочком, вкрадчиво подчалил к столу.
Ну, и я следом – коль шлея под хвост попала – наливай и наливай: к сему на дармовщинку и уксус сладок. Церемонно подняв гранёный стакан, словно хрустальный бокал, Вова восхитился кобылинскими стихами. Выпили и, чуя, что поэту не до нас, – муза посетила, – тут же откланялись, пошли вон.
А родные мои земляки, смеркшие в табачном чаде, гудели, словно осы в гнезде. Кто-то уже затянул родную степную:
А как прознали земляки, где мы с Вовой гостили, тут же и осмеяли кобылинские стихи. Таков уж наш брат-сочинитель: «…я не читал стихов Кобылина, но скажу по стилю…» А после, в пух и прах поруганные на писательских семинарах, парни наперебой хвалили друг друга; и чем больше пили, чем жарче орали, тем гениальнее становились в глазах друг друга. И когда, обморочно закатывая глаза, Липин, – а Вове иркутяне крепко всыпали, – пропел свои стихи в духе Игоря Северянина: «Как хороши, как свежи были розы, моей страной мне брошенные в гроб» … и когда Вова, начитавшись, телесной жаждою томим, жадно выхлестал стакан «Агдама», мужики