перекинул через плечо пеньковую бечеву и – чуть не бегом по броду, а на стрежне сбило ревучим течением, понесло, колотя на скользких, тинистых валунах, понесло прямо в глубокий омут. Долго ли, коротко ли волочило обеспамятевшего от страха, вдосталь хлебнувшего воды, да нагнал отец возле самого улова, поймал за шиворот и вынес на солнышко сушиться.
А вечером в балагане со смехом и дивлением поминал:
– От ить, язви его в душу, а! Тонет, а маму рёвушком ревёт. А мать-то, она где?.. Мать на покосе, подле балагана, а я вот он, подле. Дак нет же, «тятя» не ревёт – «мама»…
– А и, в сам деле, прижмёт – мамку кричишь, батьку сроду не помянешь, – соглашается дед Любим.
– Бросить бы в речке, пусть бы мамка спасала, – посмеивается отец, весело мигает покосчикам.
– Не-е, паря, Захарку бросать нельзя – утопнет, – вмешался дед, – а кто будет копны возить к зароду?! Такого работничка днём с огнём, ночью с лучиной не сышешь. Без его как без рук…
Лежит малый на сухой травяной перине, притулившись к матери, гордится – работничек, без него покосчики, как без рук, без него сена не накосишь. Мать, грустно улыбаясь отцовским говорям, скребёт в сыновьей головушке тяжёлым охотничьим ножом, чтоб перхоть не заводилась. Ножом бы столовиком сподручнее, да где его взять на покосе? А парнишонка вроде слышит: гудом гудят материны ноги, осадистые, задервеневшие от усталости, перевитые синими косичками вен, отходят с жалобным постоном, избитые дневной колготнёй.
В балагане копятся зеленоватые сумерки, покосчики засыпают, млело поглядывая на чуть шающий чёрными головнями костерок, что против балаганного лаза, и сквозь тёплую дрему в пол-уха слушают отца.
– Ишь какой заполошный – рысью кинулся через перекат. – А с ём, паря, шутки плохи – до греха рукой подать…
Мать, забываясь в дрёме, напевает сыну, словно малому титёшнику, колыбельную, печальную и потешную:
И вдруг случай на реке, потехи ради поведанный отцом, зримо оживает пред разбуженными материными глазами, да так ярко и жутко – «…и как не утоп, родименький?!» – что глаза ее, часто и горестно заморгавшие, набухают слезами, и слёзы, скопившись в тенистых глазницах, падают на сыновье лицо; парнишка замирает, губы его подрагивают и слёзы едко точат глаза. А мать, вжимая сыновью голову в мягкую грудь, уже тихонько причитает по сыну, но тут отец сердито осекает:
– Хва причитать! Чего ты воешь, словно о покойнике? Наворожишь, накаркаешь, ворона… Не утоп же?.. И неча слезу попусту тратить…
Мать затихает, крестится на месяц, поддевший рогом балаганный лаз, и, прижав парнишку к тугому, опять не полому животу, тихонько засыпает, но даже во сне не отпуская, оглаживая сына, когда того, будто ознобом, окатывает в сновидениях пережитым страхом. И снится ему синее небо, лебяжье облако, где на резном троне, в цветастом сиянии Сам!.. Царь Небесный, похожий на деда Любима: снежная борода по пояс, волнистые волосы плывут на плечи, укрытые золотистым покровом. А вокруг ангелы кружат, словно белые птицы с человечьими лицами, и ласково поют. Захар падает на колени, чтобы попросить о матери и… вдруг срывается с облака и летит к сенокосным лугам, к речке Уде, к балагану, где ночуют покосчики, и не страшно ему, и не разбиться ему о земь – за плечами вольные птичьи крылья.
Потехи. Побаски деда Лёни
В музейной деревне Тальцы, где я жил летами, подчаливал ко мне на чай тутошний старик, дед Лёня, и потешал меня всякими случаями… Иные из них я и записал.
Жили душа в душу
– Я ить, Григорич, свою баушку до замужества не видел, её откуль-то с заимки приволочили. Зимой на санях припёрли. Она уж в девках засиделась, а я в парнях. И вот тестюшко мой будущий повёз её по ближним деревням. Завернёт к знакомцам и ревёт: мол, поспела девка… Кого поспела?! Переспела… Вот и к отцу моему подвернул, отец-то и говорит: мол, и у меня парень поспел… Посудачили они да и ударили по рукам – рукобитье, значит. Ведут девку… Она шали-то разматыват, а я смотрю да про себя-то крещусь: дай-то Бог, чтоб не шибко стара да не шибко крива. Но, гляжу, подфартило: брава девка, и глаза блестят.
– И что, в любви и согласии жили?
– Душа в душу. Зашумит, бывало, хоп её в ухо, и опять живём душа в душу…
– Поколачивал?
– Не-е, это я смехом. Сроду пальцем не тронул. А бывало, выпрягется из дуги, бровью поведу, она у меня как шёлковая. Убреду ли в тайгу орех добывать, на рыбалку ли уплыву, на второй день уж вроде сироты без её, все думушки о ей. И она, знаю, поджидаючи, все глаза проглядит. А уж как вернусь, дак, бедная, не знает, чем напоить, накормить, чем уластить… Вот так век и прожили.
Прусак
…На фронте я, паря, воевал, на Украинском. И один старик, – он в немецкой оккупации жил, – случай рассказал. Может, кого и приврал. Но по чём брал, по том и продаю… Пошёл, бает, на тайную исповедь к попу, а у их свой батюшка, католический. И решил, дескать, проверить попа: не прислужник ли немецкий? Ходили слухи, а нету же дыма без огня… И вот, паря, на тайной исповеди старик и шепчет попу: мол, есть, батя, грех, убил двух прусаков и в