анекдоты и народные поговорки. Есть, конечно, и «классики марксизма», штудировать которых коммунисту было обязательно: и Маркс, и Энгельс налицо, но почему-то отсутствует Ленин. Зато есть весь набор советской литературы, то, что было тогда на библиотечных полках, — и Эренбург, и Горький, и Константин Федин. Есть речи Кирова, уже десять лет как убитого, и Сталина («без умения преодолеть… свое самолюбие и подчинить свою волю воле коллектива — без этих качеств — нет коллектива»).
И, конечно, там есть Майн Рид, и Ремарк с его уроками мужественного товарищества, и безногий летчик Маресьев, и — неожиданно — отрывок из знаменитого постановления «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“», вышедшего в 1946-м. Не успеют его опубликовать, как Ахматову и Зощенко исключат из Союза писателей, лишат хлебных карточек; знакомые будут отшатываться от них на ленинградских улицах, как от призраков — как от Степановых когда-то в далеком дальневосточном гарнизоне. То, что цитирует мой дед, не про Ахматову: «Писатель должен воспитывать народ и вооружать его идейно».
Вся книжка, в общем, и есть упражнение в самовоспитании: тот, кто ее составил и прилежно дополнял, представлял себя кем-то вроде умного и ленивого домашнего животного, которое надо взнуздать, тренировать, принудить к действию. Жизнь видится ему и его любимым авторам как непрерывное упражнение в самосовершенствовании; героика — раскаленный воздух, которым он дышит; требование подвига, жертвы, горения — естественное условие:
Похоже, дед отчаянно готовил себя для грандиозного свершения, и тщетно; он просы?пался сквозь время, как в дыру в кармане пальто, слишком крупный, чтобы не царапать подкладку, слишком зрячий, чтобы не чувствовать себя потерянным. Кроме требований, призывов, слов о бескомпромиссности и служении, в коричневой тетрадке говорится об одиночестве, о неутолимой потребности в тепле. Ближе к концу есть такая запись: «Никогда не жалуйся на судьбу. Судьба человека похожа на него самого, если человек плохой, то и судьба у него плохая. Монгольский фольклор».
Галка вспоминала, а я сидела у телефона и записывала на каких-то бумажных квадратиках, как на Дальнем Востоке
Галка рассказывала, как в Свердловске, за год до войны, мой годовалый папа Миша ходил вокруг наряженной елки с конфетами и пряниками и надкусывал все, до чего удавалось дотянуться. Первое воспоминание моего отца тоже было оттуда: на широкой лестнице Дома офицеров громоздится косматое чучело лося, уходящее куда-то под потолок, и мальчика сажают на высокий шерстяной загривок. Я побывала там потом, потопталась в снегу, глядя на башню с гербом и шпиль со звездой; на длинной улице, состоявшей когда-то из двухэтажных деревянных домов, сараюшек, отхожих мест, в том 1939-м пропадали маленькие дети, в городе искали и нашли маньяка, ему оказалось всего пятнадцать лет. Об этом, впрочем, Галка ничего не помнила.
О войне узнали так: был воскресный выезд на пикник, съехалась вся большая войсковая часть, офицеры с принаряженными женами, дети с корзинками еды. Добирались часа два, разложили скатерти в траве, кто-то полез в воду — вдруг прискакал нарочный: всем офицерам в ружье, назад, а домашние пусть собираются. Мужчины все уехали сразу — ни купания, ни цветочков. «И началось то, что началось».
Всю войну Николай Степанов провел на Урале, в глубоком тылу; видимо, его история (
Степановы переехали в Москву и своими глазами видели салют победы над Кремлем и огромный портрет Сталина в подцвеченном залпами небе. Жили в длинных бараках на Фруктовке, за Варшавским шоссе. Дед ходил всегда в военном, словно армейская служба каким-то образом продолжалась для него в отделах кадров заводов и комбинатов, куда отправляли его по партийной разнарядке. Рассказы о папином детстве я впитывала кожей, как книги про индейцев или пиратов. Про то, как они с приятелем на спор бегали вперегонки по крышам бегущих электричек, про учителя физкультуры Тарзана, человека-гору, про мужскую школу и то, как началось совместное обучение и в классе появились девочки. Рыжий мальчик Алик Макаревич погиб, упал на дно строительного карьера, и в конце лета мой папа встретил на углу его мать. Она расспросила его о каникулах, о школьных планах, потом сказала: «А для Алика это все уже кончилось».
В коммунальной квартире кого только не было; чьи-то комнаты были набиты трофейным барахлом, там хорошо и богато ели. Жеманная собачка Мирта спуталась с геройским дворовым Бобиком и вскоре исчезла незнамо куда; зато папа нашел в ящике отцовский наградной пистолет и с воплем восторга выбежал с ним во двор. Вечером были милиция, объяснения и порка. Еще были коты и кошки, были брусья, на которых под взглядами детей занимались физкультурой взрослые люди Фруктовки. Был бедный вязаный заяц-сержант, любимая и единственная игрушка. Отец работал на автобазе, уходил туда по утрам, «как Печорин, в легкой шинели без погон», мать, как всю жизнь, в библиотеке; там были ее девочки, помощницы, которых она бесстрашно брала на работу, одна еврейка, еще одна — дочь репрессированного. В доме царил культ отца, все вращалось вокруг него: его правил, его причуд, его вежливой ненамеренной мрачности. Гости к ним по-прежнему не ходили.