«А меня некому было наставлять. Нянь погиб молодым. Очень был уважаемый человек, служил в церкви. Возвращался ночью с псалтырного чтения и поскользнулся на мостике, а внизу отмель, камни… Нас двое осталось на маминых руках. Бедняжка билась, как колода грабовая, чтобы свести концы с концами. Я, малый, назло кладке, что стала причиной смерти няня, слепил из нее бокорик[256] и на нем собирал древесину, что несла река. Складывал в сажени, а в шабат[257] разносил жидам, разжигал им шпаргеты. Считается, что дрова, которых не коснулся топор, «чистые». Пусть так, им топливо, а нам какая-то кроха со стола. Так постепенно прикипел к реке, которую до тех пор люто ненавидел — отца же погубила. Рыбу научился узнавать, а она меня. Мошко из «Венезии» дал кредит на лодку, чтобы половина улова была его. Под ним, может быть, все ходят, промышляющие на Латорице. Так и я стал рыбарем… Мамка благословила: «Береги свой хлеб. И не делай того, что не сделал бы твой отец». По тому пути и иду, как по нитке. И раз за разом сомневаюсь: хорошо ли поступаю? Так ли мой батюшка сделал бы? Он был духовный, благородный человек, а я беднота, неграмотный раб. Так и живешь — не трешь, не мнешь…»

«Не горюй, парень. Решение никому легко не дается. Спрашиваешь, как поступать? Делай не благородно, а правильно. Делай так, как надо делать в мире людей, но делай это под Божьим оком. Не делай зла намеренно. А добро… оно может быть и с кулаками, с твердыми кулаками. Жизнь, человече, не делится на духовное и греховное, жизнь неделима. Как и человек, что с двумя ногами и руками, а двумя глазами и ушами, двумя легкими и двумя половинами сердца… И не терзайся, ибо нет такого греха, который победил бы милость Божью. Хотя что тебе сим мучиться. Пусть горюют те, которые тебя отправили в острог. Хоть знаешь, за что?»

«Знаю. За то, что мог кое-кого вывести на чистую воду. А он сухим вышел. Зато Эмешка пропала, и я чуть не поплатился душой…»

«О Тончи речь?»

«О нем. Я считал его цимбором, знатным рыбарем, благодарно перенимал ремесло, с радостью помогал ему. А он, темная душа, такого наплел. Не иначе, как затянулся в какую-то ворожбу».

«В ворожбу?»

«Иначе я не могу объяснить то приключение… Началось с того, что заболела пани бурмистрова. Люди всякое болтали: будто тот нашел себе любаску[258] в Среднем, каждый второй день туда ездит. Пани затаила в себе обиду, даже язык ей отняло. Эмешка между матерью и отцом, как в силках бьется, не знает, чем помочь. В доме будто все вымерло, слуги по углам шепчутся, скорбь такая, что хоть зеркало занавешивай. А тут еще история с теми лебедями. Поговаривают, что когда бурмистр приступил в Мукачеве на службу, присмотрел себе на речном рукаве место и поставил каменный дом. Тогда привел молоденькую жену из Верховины. А как с ней познакомился: ехал на бричке на горячие источники, а девка у реки гусей пасла. Влюбился с первого взгляда. Привел ее в городскую хоромину и говорит: есть здесь гора и река, как дома, а гуси скоро прилетят. Смеялась. Когда глядь: однажды утром действительно сидит в затоне пара длинношеих белоснежных гусей. Привезены из самого Балатона — лебеди! Княжеская птица, можно сказать, святая. Лучшего подарка для молодой жены невозможно найти. Пан лесничий объяснил, что те птицы из породы кликунов — любовь зазывают. Ибо и сами удивительно верны друг дружке. «Живите и вы, молодые, в гнездышке своем, как лебедь с лебедкой…» Так и жили. А птичья стая множилась. До того злополучного дня, когда упал на плес черный лебедище… Баба Михальда, шептуха из Кучавы, пригорюнилась: «Знамение — хуже не бывает». Так как гуси-кликуны не токмо благо, но и беду способны навлечь. Варуйтесь[259], крещеные! А что вароваться, от кого? Пану дома об этом ни слова, а сами, как под мокрым рядном, ходят. Я на двор допускался — рыбу носил. Не так нуждался в том крейцере, как в Эмешке. Мать ее Мушкою звала. Не скажу, что мы с ней миловались, но приязнь между нами зародилась. Да речь не об этом… Посчитал я птицу в барском водохранилище — все на месте. Вместе с той черной. Получается, что это никакая не приблуда. Лебедь чинно плавает себе, чувствует себя, как дома. Только почернел. Что за напасть?! Подгреб я ближе, присмотрелся — а брюхо у черныша белое. Я брызнул на него водой, но в тот момент окликнул меня сторож. Должен был забрать пустое лукошко и отплыть. На реке, напротив Симковой Пазухи, наши с Тончи дубаки поравнялись. Стали, как водится, рядышком, чтобы перемолвиться словом-другим. Тончи похвастался, каких головатиц наловил, а я впился взглядом в донышко его лодки. Там полно налипло белых перьев, а из щели торчало черное от жирной сажи тряпье. «Э, да тебя уже рыбой не удивишь», — отвлекал он мое внимание. «Да и ты, вижу, птицей больше лакомишься», — уколол я. Тончи обжег меня взглядом и буркнул себе под нос: «На всякий роток свой окунек…» И направил лодию в низовье… А через несколько дней я рыбачил на Форноше и там услышал, что в бурмистровом затоне на голове каждой птицы черная метка появилась. А одна лебедка неживая. Эмешка ходит, как одуревшая, куда-то подалась и не возвращается домой. Я ноги в руки и в Мукачево, а там уже копают шандари[260]. Потащили меня в Паланок и сразу в оборот: зачем девицу с толку сбил?! То бишь Эмешку… То бишь я…» — бескровные губы его затряслись, а глаза сухо блестели.

«Тончи похвастался, каких головатиц наловил, а я впился взглядом в донышко его лодки. Там полно налипло белых перьев, а из щели торчало черное от жирной сажи тряпье…» (стр. 244).

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату