Отвечал:
Странно говорил он, как-то наизнанку. Однако получалось файно. Я любил его слушать, хотя и не все понимал.
Как-то шепнул мне потихоньку: «Весна духа придет к нам, Мафтейка». В другой раз приглашал: «Дыши устами и глазами. Вдыхай солнечный день».
Шли мы как-то раз по ночному лесу, нянь стал и поднял вверх руки:
«А хорошо быть живым! Зри, какая у Бога одежка сияющая! От края до края небесного заткана звездами».
«А сам Бог где?» — спросил я.
«Да туточки Он и есть: в листве, в травинке, в орешках, в журчащем ручье, в лягушке, в серне, в сверчке и сове… Их голос — это голос Его».
«А то, что молчит? Луна, вода, камень, дерево…»
«Они не молчат, говорят знаками. Божьим письмом… Завтра, скажем, будет дождь. Мне об этом вода поведала».
«Как?» — вырвалось у меня.
«Краской».
«Какой?»
«Жаждущей, бледно-бурой, как тучи. За ночь река притянет бурю…»
Позднее я Аввакума спрашивал, может ли такое быть: люди к Богу в церковь идут, а мой батюшка видит Его в чащах.
«Ежели так говорит, то правда. Кто-то Господа в храме находит, а к твоему отцу Бог сам приходит. Ибо для храма, чай, и праздничной кошули[342] не имеет…»
Тогда у пещерника гостил игумен.
«Бахвальство сие, — бросил он хмуро. — Идолопоклонство».
«Если Гринь и язычник, то блаженный, — улыбнулся Аввакум. — Святой варвар. Мы не узнаем человека, пока не узнаем его бога…»
И я не узнал. Отец одинаково относился к рыбе, к животине, к птице, к дереву, к матери и ко мне. Все — «тварь Божья». Никогда не говорил ласковых слов, не обнимал, не гладил. Случилось как-то, что в приливе жалости к себе я спросил его: «Нянь, ты любишь меня?» — «Ты сердце моего сердца», — сказал он и стушевался. Ибо извлек из себя высокие слова. И устыдился сего. У него и брань самая страшная была: «Что это за франца[343]?!» Видать, где-то слышал о плохой хвори, которую в тот год разносили французские вояки.
Увы, на родню, как и на молитвы, не было времени. Оставил после себя одного ребенка, меня. Хотя и поучал, что даже деревья имеют братьев и сестер. Некогда было перед своим живлом. Так называл природу, сиречь все живое. А живое — все. Правда, находил время — на «огненную воду». Так и болтался между рекой и корчмой, от берега к берегу в своем тихом блаженстве. Растрепанная, разорванная душа. Лунатик, блуждающий за собственной тенью. Сучил из песка веревку — так сам о себе говорил.
Вскоре после того, как его плот выбросило на нашу кромку и прилепило к первой встречной девушке, моей матери, она поняла, что хозяина во дворе не будет, и дала ему волю. Иначе он дальше бы поплыл. А она его по-своему любила. Так любят красивую птицу в небе, мечту, к которой невозможно