минуты жизни. Большую часть жизни бомж уходил от ответственности. Но где-то в глубине души оставался хорошим человеком, которым когда-то надеялся стать, и этот человек откликнулся на стон ребенка. Бомж обнаружил, что еще способен на жалость.
В грязной, залатанной одежде, со спутанными волосами, торчащими из-под мятой коричневой федоры, какую мужчины этого города не носили уже полвека, с налитыми кровью синими глазами, носом в красных прожилках, он ногой открыл дверь в популярную пирожковую, расположенную в квартале от мусорного контейнера. С избитым ребенком на длинных, костлявых руках, с катящимися по лицу слезами, крича: «Скорую», «Скорую»!» – направился к изумленным покупателям, стоявшим у прилавка, чтобы сделать заказ, среди которых оказались и два копа.
Поначалу, на очень короткое время, его заподозрили в том, что именно на нем лежит ответственность за случившееся с девочкой. Но эта страшная находка в грудах мусора сильно подействовала на него: едва девочку у него забрали, он уже не мог ни стоять, ни удержать под контролем трясущиеся руки. Они то скребли пол, то обирали лицо и грудь, будто его облепила какая-то гадость, от которой ему не терпелось отделаться. Это утро закончилось для него не тюремной камерой, а палатой в больнице, куда отвезли и девочку.
Врачи пришли к выводу, что ее не просто били, но и мучили, и не один раз, а часто, может, половину, а то и больше из прожитых ею трех лет. Ее нарисованный карандашом портрет печатали в газетах, показывали по телевидению, но важной информации о ее мучителях полиция так и не получила. Не принесла ниточек и фотография, которую распространили после того, как на лице девочки зажили синяки и ссадины. Полиция пришла к выводу, что большую часть своей короткой жизни девочка провела под замком, а в таких случаях над ребенком обычно глумятся или отец с матерью, или один из родителей, поскольку второй с ними не живет.
Пока девочка выздоравливала, расходы по решению суда нес город. Через месяц все повреждения вроде бы зажили, но она не проснулась. И через шестьдесят дней после того, как ее нашли в мусорном контейнере, прогноз не обещал девочке выхода из комы. Врачебный консилиум пришел к выводу, что она останется в вегетативном состоянии навсегда, хотя формально ее мозг не умер. Медицинская этика исходила из того, что человек, находящийся в таком состоянии, не испытает никакого дискомфорта, если его перестанут кормить и поить. Суд постановил убрать зонд для искусственного кормления, по которому питательная смесь поступала в ее желудок, и прекратить все попытки сохранить девочке жизнь. Вступление судебного решения в силу отложили на пятнадцать дней, чтобы одна из групп защиты пациентов могла подать апелляцию.
Все это Гвинет рассказала мне, пока мы стояли по разные стороны кровати безымянной девочки в доме из желтого кирпича, за стенами которого валил снег и посвистывал пронизывающий ветер, напоминая горожанам, что у природы достаточно сил, чтобы стереть с лица земли плоды всех их трудов, причем мало кто увидит результат. По ходу рассказа Гвинет удивила меня, когда взяла руку девочки в свои. Получалось, что, за исключением любимого отца, девочка – единственный человек, чье прикосновение не вызывало у нее страха.
Уолтер работал в больнице, где выхаживали девочку. Он позвонил Гвинет, чтобы сказать о заключении врачебного консилиума и основанном на нем решении судьи, который согласился с ними в том, что нет смысла и дальше держать в больнице человека в состоянии комы, выйти из которой нет шансов. И девочку ждала смерть, если какая-нибудь группа защиты пациентов не нашла бы сочувствующего судью в более высокой инстанции.
– Откуда ты знала Уолтера? – спросил я.
– Мой отец провел в больнице несколько дней с кровоточащей язвой. Жена Уолтера была его дневной медсестрой. Очень хорошо о нем заботилась. Он продолжал с ней перезваниваться и после того, как его выписали из больницы. Когда она умерла еще молодой, через два года после папы, я убедила моего опекуна использовать часть унаследованных мною денег для создания фонда на обучение ее и Уолтера детей.
– Уолтер надеялся, что ты возьмешь на себя расходы по жизнеобеспечению этой девочки?
Гвинет покачала головой.
– Он не знал, чего хотел, когда позвонил мне. Просто сказал, что, по его мнению, она совсем не овощ.
– Он же не доктор.
– Нет. Фельдшер. Но он также сказал, что есть в этой девочке что-то особенное. Не мог определить, что именно, но это чувствовал. И он провел меня в ее палату после полуночи, когда в больнице людей мало и я могла не бояться, что рехнусь от их присутствия.
– Ты никогда не рехнешься, – заверил я ее.
– Бывает, когда я на грани, – возразила она.
Я указал на вялую руку ребенка, которую Гвинет держала в своей.
– В ту ночь ты тоже к ней прикоснулась?
– Да. Не знаю, как мне это удалось, но прикоснулась.
– И ты думаешь, что она особенная?
– Да.
– Почему?
Она наклонилась, чтобы поцеловать девочке руку.
– Не могу сформулировать, кем я ее воспринимаю. Но уверена, что должна защищать ее, пока она не очнется и не скажет нам свое имя.
– В том, что она очнется, сомнений у тебя нет.