Поэтому, разговаривая за чашкой чая с бутербродом о тех, кого поминал арестант, Сорокин порою лениво выбрасывал на стол протоколы допросов: «Вы на него (нее) надеялись, а вот что она (он) о вас показывает… Нет, не сидит… Дома живет… А вы верили, голубчик (голубушка). Люди, батенька мой (милая моя), животные неблагодарные, это вам не олени какие или медведи, предадут за милую душу, словно бы это доставляет им удовольствие, сладострастие какое-то…»
Не каждый, конечно, арестант ярился на «
Сорокин, конечно, не помнил имен всех людей, которые упоминались во время допросов Федоровой, но за ресторанным столиком, где сейчас сидели ее друзья, он видел и Татьяну Окуневскую, отпущенную в одно время с Зоей Алексеевной, и актера, чем-то похожего на Жженова, — отгрохотал на каторге долгие годы, и поэтому стратегия атакующей защиты родилась в его мозгу немедленно: высший смысл первых часов ареста заключается в том, чтобы доказать узнику: «Как ни оправдывайся, все равно в тебе есть грех, в каждом есть грех, безгрешные только на небе живут», и на этом смять его, вынуть человеческий стержень, породить в душе мятущийся ужас, полнейшее переосмысление прожитого: действительно, каждый в чем-то затаенно виновен, особенно в той стране, где все законы про «нельзя», но нет — и, дай боже, не будет — закона про то, что «можно»…
Не отрывая глаз от лица Федоровой, он тогда сказал:
— Да и я сюда не просто так пришел, я с вами повидаться пришел… Нет, я не стану сообщать вашим приятелям о наших с вами собеседованиях про них всех — забыли, небось, как мы о вашей подруге беседовали? О Борисе Андрееве? О третьем, что за столиком вашим сидит, Жженов, кажется? Могу напомнить. Архивы у меня, пленочки держу дома, голос-то у человека не меняется — если только не рак горла…
Он заметил, как обмякло тело женщины и в глазах появилось что-то темное, словно кто перед лицом одеялом взмахнул; значит, угадал, попал в точку страха…
— Я никого не закладывала, — сказала Федорова потухшим голосом. — Как вы это из меня ни выбивали…
Сорокин расслабился:
— Фамилию мою запамятовали?
— Имя помню: Евгений Васильевич…
— Это не имя, Зоя Алексеевна, это псевдоним. Кто ж свое настоящее имя арестованному открывает? Хотя, неважно, зовите как угодно… Вы действительно никого не предавали: один на один могу вам это подтвердить… Но ведь пленочку можно настричь так, что и не отмыться… Мы людям верить не умеем, мы документам приучены верить… Так вот, давайте-ка мирно и дружно перенесем наш разговор на тот день, который вас устроит. У меня к вам серьезное деловое предложение, Зоя Алексеевна… Насколько мне известно, вы в Америке процесс против адмирала Тэйта то ли проиграли, то ли не начали, а на кону, как мы слыхали, большая сумма стояла… Вот у меня и возникла идея: почему бы нам с вами не написать книжечку «Палач, адмирал и жертва. Диалог трех жертв двух Систем»? Не отказывайтесь сразу, не надо… Я после смерти Сталина был, как понимаете, демобилизован, работаю в Академии наук, кандидат, есть свободное время и друзья, которые могут предложить выгодный контракт… Не рубите сгоряча, Зоя Алексеевна, подумайте… А я к вам загляну, если разрешите… Дня через два… Хотите — вы ко мне, оставлю адрес…
Он играл беспроигрышно, знал, что к нему она не пойдет, дома и стены помогают; нажал:
— Кстати, ваши непосредственные следователи Бакаренко и Либачев понесли наказание: Либачева нет в живых, а Бакаренко спился, бог шельму метит…
— Били-то меня не только они… Вы — тоже…
— Я спасал вас, Зоя Алексеевна… Вы не знаете, как
Федорова сгорбилась, руки бессильно упали вдоль тела:
— «Товарища Сталина»… Волк свинье не товарищ…
— Тогда за такие слова вас бы шлепнули в одночасье… А сейчас они — в ваших устах — дорогого стоят, ведь нынешние владыки норовят Иосифа Виссарионовича отмыть, все на Берию валят… Мелюзга, мелкие врали, на этом и сгорят… Что Берия без Сталина мог? Несчастный чучмек, плохо говоривший по-русски… Я вам про ту пору много могу рассказать — с этой стороны баррикады… А вы — с той… Чем не сенсация? И про адмирала у меня сенсация припасена, верьте слову, — обеспечите дочь и внука на всю жизнь…
… И когда через два дня, собрав через свои старые связи всю информацию о Федоровой, ее дочери, о том, что, находясь в отказе, актриса была на грани
Включив воду в ванной, Сорокин тогда начал первым наговаривать на магнитофон, изредка поднимая глаза на Федорову (она была в синем платье, туфли с замшей, даже грим наложен, молодец старуха, не сдается, женщине и умирать-то надо молодой):
— Да, я палач, — по должности и званию. Я расскажу про то, через что мне пришлось пройти, прежде чем я приказал ввести в мой кабинет гордость советского кинематографа Зою Федорову — глаза громадные, распахнуты миру, ямочки на щеках, растерянная улыбка, известная в стране каждому, — дважды лауреата Сталинской премии, звезду экрана, королеву мальчишеских грез…
Я родился в двадцать первом году. Отец, демобилизовавшись из Красной Армии — он воевал под знаменами конницы Буденного, — вернулся в свою будочку сапожника. В партию его приняли перед наступлением на Львов, которое планировал Сталин. Сапожников было мало, партийцев среди них того меньше, поэтому он примкнул к ячейке коммунхоза и был в городском активе, все большевики шли к нему набойки ставить —
Мать перечила ему: «Так ведь зато теперь голодных нет, Вась! Кто работает до устали, может и булочки купить, и конфетку ребенку, а раньше-то хоть зубы на полку клади…» Отец не унимался: «Пусть зубы на полку, но мое красноармейское сердце не может терпеть, чтоб один форсил в шубе и на пролетке катил в ресторан-кабак, где буржуйские танго играют, а другой — как жевал черняшку, так и поныне ее жрет!» Матушка замечала: «Так ведь укомовские не толь на пролетках, на автомобилях шикарят, и пайки им дают, и барские дома под себя позанимали». Отец отвечал: «Власти так положено! Власть на то и власть, чтоб над нами стоять, сами такую выбрали!» От обиды запил, работы поубавилось, да и активничать начал — как ни вечер, так идет на диспут какой и костит новых буржуев на чем свет стоит… А людям приятно, когда того, кто сноровистее, прилежнее, а оттого — богаче, матюгом кроют и требуют у него все нажитое отобрать… Ясно, такому хлопают и «ура» кричат… Мать моя слова боялась, в России все пуще смерти слова боятся, и не зря, как оказалось… Кто уж там придумал петицию Ленину, не знаю, но отец одним из первых подписался, чтобы нэп отменить, кооператоров посадить в концлагеря, с конфискацией имущества, только чтоб все люди были равны по заработку и чтоб никто не выделялся… Из Москвы приехал комиссар Забуров, предупредил, что это есть уклон, просил одуматься, потому что, мол, самим нам из разрухи не встать, голытьба, надо привлекать капитал и головы деловых людей, пусть хоть они гниды и кооператоры, все равно надо терпеть… Отец — ни в какую! А тут еще Гликман организовал товарищество сапожников, большинство работяг к нему примкнуло, потому что он жратву давал и заказами обеспечивал. Отца, как родительница рассказывала, аж знобило от ярости, пустился во все тяжкие, примкнул, говорила мама, к группе, которая стала тайно печатать прокламации против буржуазного нэпа и кооперации, стал выступать на бирже труда, собирал безработных, зажигал их словом ненависти к тем, кто сыт и одет. На базаре выступал среди тех, кто нэпманские кадки таскал и с утра хлебное вино пивком лакировал, хоть и в запрете был алкоголь… И по этому поводу отец гневался: «Ленин сам не пьет, поэтому не понимает душу нашего человека, не дает завить горе веревочкой, а новый буржуй любой финьшампань добудет, был бы золотой червонец в кармане…»
Ну и докричался: сначала из партии вычистили, а как обиделся и пошел во весь голос костить Ленина с Троцким за измену великой идее, так нагрянули ночью люди в кожанках и увезли отца в ГПУ… Вернулся он через полгода,
Словом, в тридцать четвертом преставился отец, опился, говоря честно… Через пять дней нас с матушкой уплотнили, две комнаты бывший отцов заместитель отнял, а мне уж тринадцать лет было, соображал что к чему, жрать хотел постоянно, а что мать могла дать, когда карточки упразднили?! Раньше, при карточках, хоть что-нибудь обламывалось, а как отменили их, так для нашего уровня людей начался истинный голод, с тех пор про карточки и мечтаем — какая-никакая, а гарантия, что не помрешь с голодухи… Вот и пошел я в шестнадцать лет на завод, как раз в тридцать седьмом это было, тогда и объяснили нам, отчего с продуктами перебои, жилья нет и ботинки нельзя купить… Кто правил страной? Промышленностью? Сельским хозяйством? Вот они, перед вами, на скамье подсудимых, глядите: Розенгольц, Радек, Ягода, Дерибас, Ратайчак, Лившиц, Пятаков… Всех не перечесть… Троцкисты как один, да и нация одинаковая… Правда, про нацию шепотом говорили, намеками, потому что на Мавзолее рядом со Сталиным стоял Лазарь Моисеевич… Но хоть, слава богу, один, а раньше-то — страх и перечислить! Троцкий, Зиновьев, Каменев, Кон, Цеткин — а русские-то где?! Один Калинин?!
В тридцать девятом меня призвали, поучили год, дали габардиновую гимнастерку и синие галифе, повесили
Первый допрос я не один проводил, со старшим лейтенантом Либачевым, — он наконец поднял глаза на Федорову, — да, да, с вашим главным