народу…
Костенко вздохнул:
— С тех пор Сорокина не видели?
— Ни разу…
— Любили его?
— Вообще-то он непьющий был… Культурный… Только один раз ударил, и то — поделом…
— За что?
— Надька ко мне с деревни приехала, соседка… А тогда ж только по справке можно было в город катать… Иначе разве наш народец к работе приучишь? Потому и еда в магазинах была, что деревенским барьер поставили… Ну а она без всякого разрешения прикатила, лекарства для матери хотела купить, хорошая была женщина, Полина Васильевна, как сейчас помню… Мой-то поздно на работу уезжал, не то что сейчас все валом к девяти прут… Он ночью приедет, отоспится, а к себе часов в одиннадцать шел, не раньше… Ну, посидели мы, мадерки взяли, он с распределителя часто ее приносил, разговорились, она и сказала, что, мол, председатель у них людоед, никого в город не пускает, как Гитлер какой… Он ее повыспрашивал — как змей был хитрый, уж так стелет, такой ласковый, так поддается, — а потом меня в спальню пригласил, да и поучил: «Кого в дом пускаешь, такая-сякая?! Чтоб духу ее не было сей миг!» Прав был, конечно, нельзя закон нарушать… Я не в обиде на него за то, что отлупил, он грамотный, лучше меня знал, что можно, чего нельзя…
— Так вы про него ничего не знаете, Людмила Николаевна? Ни письмеца он вам не написал из лагеря, ни посылки не попросил?
— Я как замуж вышла, мне с Сорокиным нельзя было… Дрожжин-то, я ж говорю, шофером на службе остался, приписали б какую
Кивнув на сковородки, маленькие тарелочки, стоявшие на столе, пустые консервные банки, сложенные под радиатором, Костенко улыбнулся:
— Угощать любите? Стряпать?
— Каждая женщина этому прилежна…
— Наверно, когда с Сорокиным были, от гостей продыху не было?
— Да что вы?! Только Либачев с Бакаренкой и приходили… Они ж в те годы новых к себе не подпускали, только чтоб свои! Да и то, мы, бабы, на кухне, а они в столовой, отдельно… У них же все тайное было, мы только тарелки подносили, стюдень, конечно, первым делом, винегрет, колбаску с сырком…
— После того как Сорокина увезли, к вам никто не приходил от него?
Она махнула рукой, колышаще рассмеялась:
— Ой, да что вы! У них и раньше-то, в хорошие времена, когда Сталин был живой, царствие ему небесное, как кого из ихних в подъезде заберут, так они в упор не замечали жену или там детей, наскрозь них смотрели… Так теперь не умеют, опаскудел народ, бессильные все… Почему порядок был? Потому что в каждом был страх! Разве можно без страха жить?! Только страх совесть и хранит… Э, верни Либачева с моим-то, дай им на недельку воли, все б наладилось! И в магазинах было б полным-полно товару! И болтать бы приутихли! И депутатов этих самых в Сибирь бы — заводы строить!
— Думаете, если депутатов сослать — вмиг бы еда появилась?
— А то?! Раньше поди слово скажи! Вмиг захомутали б! Ну и работали поэтому!
— Ну а с артистами как быть? С писателями? Говорят да пишут.
— Так от них вся беда! Еврей-то этот… как его? Жванецкий… Со сцены над нами глумится, а зрители хохочут и хлопают…
— Сорокин вам про Зою Федорову ничего не говорил?
— Как не говорил?! Еще как говорил! Признался, что влюбленный был в нее, когда холостяковал… В нее все мужики были втюренные… Уж так ее любил, так восхищался, даже карточку ее на стене держал, клеем прилепил, потом ножом сдирал, следы остались, обоев-то не было тогда, композитором каким-то заклеили, Будашкиным вроде б…
— А чего же он ее содрал?
— Сказал «так надо». Вопросы ему задавать нельзя, государственная тайна… «Надо» — значит, «надо»… Потом-то уж люди говорили, что она и не Федорова была на самом деле, а какая-то американка, подменили вроде ее, операцию на лице сделали, чтоб сподобней шпионить… Ее ж и убили за то, что на американца шпионила… Кара все одно настигнет, куда б от нее ни прятался…
— Считаете, что и после тюрьмы шпионила?
— А они все, кого Никита повыпускал, шпионили… Обида их грызла, ну и будоражили народ… Не, я верно говорю, без хлыста с нами не управиться, нам строгость нужна, иначе дом по кирпичикам разберем…
… Сестра Сорокина — звали ее Нинель Дмитриевна — оказалась двоюродной, однако брата своего любила очень и гордилась им нескрываемо:
— Зорге Звезду дали, Николаю Кузнецову тоже, а Женю нашего обошли… Он же в тылу врага работал, был грозой гитлеровцев, и взяли его по ложному доносу, никогда и никого он не сажал… И убили его от страха, что он добьется правды…
— Как убили? — Костенко удивился. — Кто?
— Из лагеря письмо пришло, там все было написано: власовская банда его извела… Милка, его жена, от него отказалась, заявление против него отправила, а все его письма — он сначала ей писал — мне переправляла… Я ему только ответила, а тут похоронка…
— Это когда ж случилось?
— При Брежневе уже… Тогда и Либачев освободился, заглянул ко мне, чайку попили…
— Симпатичный был человек?
— Страшный он был, — ответила Нинель Дмитриевна убежденно. — Но я его в этом не виню, его таким сделали… Сейчас их всех костят почем зря, а в чем их вина? Что присяге были преданы? Приказ старшего выполняли? Честно служили партии? Вот пусть партию и обвиняют, она их такими сделала, поди не выполни приказ — это ж преступление! И тогда так было, и сейчас так… Только тогда кричали «Ура, Сталин!», а сейчас «Долой Сталина!», вот и вся разница… Корень не тронули, корень жив…
— А от кого вы узнали, что ваш брат был разведчиком вроде Зорге?
— Милка говорила… Когда она еще его агентом была… Он ведь жениться на ней и не думал… А она его брюхом прижала, мол, понесла от тебя… А она бесплодная, потому что нелеченой венерикой переболела… Я раз увидела у Белорусского мужчину — ну Женя, и все тут! Я за ним… А он не один, с дамой в манто, вроде иностранки, красотка, только больно уж худенькая… Я уж крикнуть наладилась: «Женечка, дорогой» — а он как сквозь землю провалился.
— Это где ж было?
— А как от Белорусского вокзала к Дому кино идти… В костюмчике шел сером, седой, поджарый, точно как иностранец… Я тогда и решила — может, его для хитрости в лагерь посадили? А на самом деле к другой работе приставили… Я там два раза его видала, только второй раз из маршрутного такси…
— Давно?
— А нет… С год тому как…
— Тоже в сереньком костюмчике и в ботиночках с золотыми пряжками, да?
— Неужто он?! Вы знаете его, что ль?
— Нинель Дмитриевна, мне сдается, что под Евгения Сорокина другой человек
— А зачем она вам? Что-то уж больно я разговорилась…
Костенко усмехнулся:
— Теперь не страшно. У вас, кстати, похоронка на брата где?
— Да я ж три раза комнату обменяла! Разве бумажка при таких переселениях сохранится? И потом, даже если б я начала за льготы хлопотать, мне б так и так отказали — только родителям дают, детям да женам… А Милка его мать отравила. Чего ж мне хранить-то? Смысла нет… Ну а та женщина, что с ним шла, была вертлявенькая, рыжулька, по земле как летала и ножки, словно балеринка, ставила — шлеп-шлеп…
… Сын полковника Либачева, кандидат технических наук Револт Федорович, назначил Костенко встречу во время обеденного перерыва у себя в институте. Выслушав вопрос, кивнул:
— Понимаю… Вами, конечно, движет не праздный интерес?
— Отнюдь. — Костенко понял, что с этим человеком силки ставить бесполезно: резкий, реагирующий на каждое слово, он не принял бы игры, говорить надо в открытую.
— Я готов ответить, если смогу…
— Кого из сослуживцев вашего отца вы помните?
— Я должен быть убежден, что мои ответы не обернутся какой-нибудь разоблачительной статьей, где будет склоняться имя родителя…
— Даю слово.
— Я не оправдываю его, никоим образом не оправдываю, но у меня взрослые дети, сами понимаете…
— Понимаю. Поэтому повторяю свое обещание еще раз.
— Я вам верю… Чтобы вам было понятнее то, в каких условиях я воспитывался, расскажу один эпизод… В девятом классе один мой дружок шепнул, что, оказывается, вместе с Лениным в шалаше под Разливом скрывался Зиновьев… А Сталин туда приезжал потому, что ближайшие ленинские соратники — Троцкий, Каменев и Луначарский — сидели в тюрьме у Керенского, в Крестах… Я возьми да и спроси отца — правда ли? Он ответил не сразу, походил по комнате, потом спросил, кто рассказал мне об этом. Я ответил, он кивнул, достал из холодильника бутылку, выпил, закусил квашеной капустой и только после этого сказал: «Как же ты, Револя, позволяешь всякого рода мерзавцам безнаказанно клеветать на Ильича?» А через месяц родителей моего школьного дружка забрали, а его самого сослали за Полярный круг… Он только через девять лет вернулся, когда моего отца посадили, встретил меня возле подъезда и плюнул в лицо… Драться не мог — безрукий, на лесоповале по плечо откорныжило… От него я это снес — по заслуге получил… А когда беда с ним случилась, я отца спросил: «За что ж Леньку выслали?! Неужто ты помог?!» — он снял ремень и меня в кровь исхлестал… Не по заднице бил — по лицу, по шее… Пряжкой, наотмашь, и спрятаться некуда, всюду доставал… А ночью пришел ко мне — я в столовой спал, на диване, — сел в ноги и завыл: «Сыночка, любимый, прости ради господа бога, у меня сердце рвет, за тебя каждый миг страшусь, знаешь, сколько у меня врагов, представь только, скольким нелюдям счастье будет, если тебя в камеру сунут?! Никому ж верить нельзя, сыночка! Миленький мой, пойми это на веки вечные! Ни-ко-му! Каждый у нас предатель, каждый!» Знаете, как он плакал той ночью? Мать его успокаивала, я выл щенком, а он сидел и рыдал, а потом поднялся, взял стул, начал в отдушины заглядывать, а сам себя по