голове кулаками молотил — боялся, что записали нас… Несчастный человек, так ему страшно было жить на земле, так одиноко… Я помню, раз к нам его учитель зашел, Ройтман, дядя Мотя, тоже полковник, его уволили из органов в сорок девятом, тогда всех евреев гнали, а потом сажали под гребенку… Никогда не забуду, как отец спрятался за шкаф, а матери шептал: «Скажи, что меня нет дома, не могу я с ним говорить!» А тот слышал все, стоял, посмеивался, а потом крикнул: «Тебя сразу после меня возьмут, дурак!. Лучше б поговорил да и рапорт написал…» И — ушел… Отец вышел из-за шкафа, плюнул под ноги, а после кинулся его догонять, но не смог… Ну, давайте, спрашивайте, времени у меня в обрез, на хозрасчет сели, надо поворачиваться, только так и можно из нашей тьмутараканьей спячки выползти, если не задушат страну квасные недоделки…

— Сходно мыслим, — кивнул Костенко. — Кого из отцовских сослуживцев помните?

— Все на одно лицо… Хотя одного помню… Дядю Женю Сорокина… Это, пожалуй, самый был из всех симпатичный…

— В чем это выражалось?

Либачев удивился:

— То есть?

— Ну, «симпатичность» его…

— Он приветливый был, без подарка не приходил, умел слушать… Когда дядька мой — он был физик — начинал говорить о проблемах науки, слушал внимающе, остальные-то баранами глядели… Отчаянный был — это мальчишкам и женщинам нравится: раз стойку на подоконнике выжал, а мы ведь на шестом этаже жили…

— Он у вас с женой бывал?

— Да… С Кирой… Красавица была, по-английски прекрасно говорила…

— Кира?

— Да… Она приходила к нам лет десять назад — отец уж не поднимался… Тоже умерла… Кажется, они вместе работали…

— Когда отец вернулся, вы с ним о его делах говорили?

— Пытался… Но это кончалось ссорами… Он защищал не Сталина или Рюмина, он себя защищал, свою жизнь… Каково себе признаться, что лучшие годы отдал дьяволу?

— Вы знаете, что он работал по делу Вознесенского?

— Догадывался… Он этой темы избегал…

— И вел дело Федоровой…

— Об этом обмолвился… Сказал, что жалел ее, но американец, с которым была связана, еще в двадцатом году был в России, шпион, работал при штабе Колчака, дружил с адмиралом… А ее, говорил, Сталин поначалу опекал, хотел снова пригласить на дачу… Прямиком из камеры…

— «Снова»? Она бывала у него на даче и прежде?

— Видимо, да… Я отчетливо помню отцовское слово — «снова»… Я, кстати, это допускаю… Сталин не был отшельником, отнюдь… Но, в отличие от Берии, он не был хамом, он, мне сдается, жаждал любви… И когда женщина тянулась к нему, начиналась высокая связь, не скотская… Такую связь держат в тайне — и мужчина и женщина… И потом — это мне отец открыл, — в охране Берии были сталинские осведомители, поэтому перечень женщин, которых к нему таскали, остался в архивах. А сталинского архива не было, все уничтожалось на корню… Сказывался опыт его сотрудничества с охранкой…

— Полагаете, эта версия небезосновательна?

— Убежден… Другое дело: вступил ли он в эту связь с санкции партии? Или же продал душу дьяволу

— Вас не зацепило, когда отца посадили?

Либачев усмехнулся:

— Еще как! У нас всегда бьют по родственникам, институт заложников, высшее проявление людской злобы… Пришлось уехать из дому, работал в тайге, в Сибири поступил в институт, скрыл, конечно, что отец осужден, а когда все открылось, я уж диссертацию защитил, за год управился, у нас, на мое счастье, бюрократия медленная, гниет, а не действует… Я-то еще ничего, а каково несчастному сыну Берии? Прекрасный инженер, честнейший человек, но ведь живет под чужим именем… А чем он виноват? Или сын Ягоды? Того и вовсе расстреляли, когда тринадцати не было… У нас сын отвечал, отвечает и будет отвечать за отца — в этом вся наша вековая жестокость и мелкое неблагородство… Я помню, как родитель, больной уж, его рак поедал, телевизор смотрел, особенно когда артисты разные выступали, поэты… Посмеивался презрительно, ногти грыз: «Дружочки мои! Ишь, как разливаются соловушками…» Да вот еще что, — лицо Либачева помягчело, улыбка тронула рот, — отец, помню, дядю Женю Сорокина «пересмешником» называл… И правда: он так потешно копировал всех, кто сидел за столом, так менялся, изображая людей, что, казалось, в нем жил не один человек, а множество совершенно разных индивидуальностей…

— Он к отцу не приходил после освобождения?

— Так он же умер в лагере… Отцу кто-то из стариков об этом сказал, письмо, что ли, оттуда пришло… Бакаренко, отцов заместитель, тот частенько к нам захаживал… Всегда бутылочку приносил, самогонку сам делал, как слеза была, на травах…

— С Бакаренко давно виделись?

— В прошлом году…

— Как вы к нему относитесь?

— Мне кажется, он только потому не сел, что сдал отца и дядю Женю Сорокина… Трусливый он человек, но — беззлобный…

Костенко не сдержался:

— Этот беззлобный человек комиссара Савушкина галошей бил по лбу и под ногти иглы засаживал…

Либачев не удивился, пожал плечами:

— А чего вы хотите? Если бы он не выбил из него показания — самого б посадили… И галошами б по лбу били, иглы загоняли… Все в порядке вещей… И все это может повториться, если Горбачев не сумеет удержать ситуацию лет десять, пока не придут люди, подчиняющиеся закону, а не пахану… Как считаете — сумеем?

— Если Запад не поможет — провалим… Мы живем в условиях такой бесправной нищеты, что злоба может разъесть страну, как ржа… Только состоятельные люди сочиняют для детей сказки и песни, голодные учат злу и зависти…

Прощаясь, Костенко крепко пожал короткую, сильную руку Либачева-младшего.

— Слушайте, а что особенно любил Сорокин? Книги? Картины?

— Какие книги?! — удивился Либачев. — При чем здесь картины?! Кто тогда об этом думал?! В нашем классе только один я жил в отдельной квартире, все остальные — в коммуналках, по пять человек в комнатушке… Куда книги ставить? Где репродукции вешать?! Он студень любил, вот его страсть! Студень, понимаете?! Я до сих пор такой студень в кулинарии покупаю, хоть в прошлом был раскормлен до безобразия, — отец паек получал, «врачебное питание», так сказать… Мамаша на нем не только дом держала, но и свою сестру с братом в люди вывела… Студень — вот истинная страсть дяди Жени, да еще ансамбли песен и плясок, он танцевал, как бог, все мечтал живую балерину посмотреть…

10

Когда Зоя Федорова подсела к столику Сорокина в Доме кино, он ощутил в голове тонкий, изматывающий Душу писк. Этот рвущий виски писк напомнил тот, что он никогда не мог забыть: первую бомбежку в сорок первом, когда он трясущимися руками дергал веревку черной светомаскировки, то и дело оглядываясь на подследственного, который сидел перед его столом, кажется, военный, готовил его под расстрел, уговаривал взять на себя шпионаж (раньше мотал на связь с англичанами, потом срочно переделывал на гестапо, пришлось переписывать целый том показаний)… Веревка не поддавалась, никто не мог и предположить, что фриц прорвется в московское небо, думали, что очередная кампания с этими чертовыми светомаскировками, повисят и снимут… Арестованный поднялся: «Давайте помогу». Сорокин тогда сорвался от ярости, подбежал к двери, распахнул ее, заорал конвою, чтоб бежали к нему, а сам накинулся на несчастного, сшиб его ударом на пол и начал бить сапогами по лицу, повторяя слюнно-пенно: «Я тебе помогу, фашистский ублюдок, я тебе так помогу, что Лон… Берлин кровавыми слезами заплачет!..» А полковник этот, пока был в сознании, хрипло выдыхал смех — вместе с кровавыми пузырьками, делавшими рот его проститутским, вульгарным: «Лонд-Берлин, ой, не могу, Лондо-Берлин…»

Сорокин перестал бить его, лишь когда ухнула бомба, заглушившая на мгновение лай зениток; прохрипел конвою, справившемуся наконец со светомаскировкой, чтобы утащил контру из кабинета, а сам бросился в подвал, ощущая подвертывающую, разболтанную дрожь в суставах…

… И здесь, в Доме кино, пережив леденящее ощущение безглазого, дурно пахнущего (сладкое тление ужаса), сопровождавшегося все той же — к счастью, никому не заметной — разболтанной трясучкой в суставах, он понял, что если сейчас, не медля, не перейти в яростное наступление, то может случиться непоправимое: актриса чуть поддатая, здесь у ней, суки, все свои, начнется скандал, придут легавые; протокол, «фамилия, имя и отчество», а паспорт на другое имя, вот и конец жизни, больше не подняться, каюк…

… Сломав очередного арестанта, Сорокин обычно переходил на доверительное дружество с несчастным, а они, словно бы отторгая спасительно- выборочной памятью кошмар унижений, бессонницы, пыток, которые предшествовали слому, шли на это, тянулись к нему, полагая, что он, Сорокин, единственное живое существо, с кем они общались в течение месяцев, а то и лет, теперь-то, когда ужас кончился, не может не отблагодарить за те признания, которые несчастный сам и формулировал, старательно выводя буквы ученическим пером.

Именно во время этих собеседований Сорокин, не педалируя, очень мягко, возвращался к самому началу, называл имена людей, вскользь упоминавшихся в деле, заинтересованно и доброжелательно расспрашивал о них, демонстративно закрыв папку: «Это не для протокола, писать ничего не будем, сам хочу для себя разобраться, поговорим, как большевики, — открыто, без страха…»

Особенно интересовали его те, которых жертвы называли в самом начале следствия (еще до применения высшей степени устрашения) в качестве свидетелей, способных подтвердить их невиновность и верность делу великого Сталина.

Когда арестант был сломан уже и подписал все то, что позволяло доложить руководству о раскрытии очередного контрреволюционного заговора (а это автоматом давало повышение по службе, премию, квартиру, а возможно, и орден), надо было создавать

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату