Этим не самым легким фолиантом Барби лупит по моему позаимствованному лицу. Моя голова болтается, откашливает слюну и, хныча, бессвязно возмущается. Горячие слезы гейзером бьют из одолженных глаз.
Мэдисон-самозванка, сидя на мне, очень старается, однако же не потеет. И дыхание у нее легкое, несмотря на долгие энергичные усилия. Я вяло защищаюсь: стучу по ее торсу шишковатыми локтями и коленями, но с тем же успехом я могла бы избивать огромную резиновую покрышку многотонного грузовика.
Кожаным переплетом книги мне ломает нос – расплющивает и сворачивает набок. Я хватаю ртом воздух. В ушах гул и звон. В глазах яркие звезды.
Пальцы судорожно цепляют край синей рубашки. Я держу ее, изо всех сил стараюсь сорвать одежду со стройной фигуры. Это мне удается, но все без толку: соображения стыдливости не ослабляют рвения Барби. Для скотинитов все, должно быть, выглядит так, словно голый извращенец – похотливый скелет с кожей дурного цвета – пристает к голой девушке.
Я сопротивляюсь все слабее. После первой полусотни ударов по физиономии все остальные похожи один на другой. Наваливается вызванная травмами апатия. Даже боль теперь не способна удержать мое внимание, и мысли разбредаются. У Элизабет Кюблер-Росс[43] об этом ни слова, однако есть еще одна стадия умирания. Помимо гнева, отрицания и торга есть скука. Да, скука. Ты сам себя покидаешь.
Наступает странное умиротворение. Избитая до бесчувствия жестким томом, я постепенно перестаю сопротивляться: приходит отстраненность более глухая, чем от рогипнола. Если я умру… так тому и быть. Раз папе с мамой она симпатичнее, пускай себе удочеряют эту чистую куклу Мэдди. Из дальнего далека я чую запах горящих волос. Едва слышу, как кулаки шлепают по отбитому мясу – мое тело уже хлюпает от крови.
Вам, досмертным, должно быть, это очень не нравится. Вы терпеть не можете отступников, но я такая. Я уклоняюсь от жизни. Не живу в полную силу. Сбегаю.
Если существует некий великий план, я ему подчиняюсь. Я отдаю себя судьбе.
От таких яростных ударов даже «Бигль» начинает разваливаться. Страницы рассыпаются – предложение за предложением. На меня, трепеща, слетают обрывки бумаги. Слова, написанные карандашом. Один клочок, похоже, горит – край страницы мерцает ярко-оранжевым. Это Фест – крохотулька Фест сопровождает вырванный клочок. Золотистые крылышки яростно молотят воздух. Он зависает, показывая мне листок.
Синими чернилами детской рукой написано:
Тут, милый твиттерянин, мой слабеющий мозг издает последнюю отрыжку вдохновения. Возможно… возможно, эта бешеная драка и есть та битва со злом, к которой меня готовили родня и поколения телефонных опросчиков.
Вот испытание, которое давно предсказывал Леонард.
Выживание наиболее приспособленных против выживания наиболее добродетельных.
Я поднимаю скрюченные ладони, чтобы перехватить книгу и остановить град ударов. Мои тощие пальцы вцепляются накрепко, а дрожащие руки пытаются выдрать жестокий походный дневник мистера Дарвина. Волшебным образом произошел полный переворот: умирающий человеко-труп снова вступает в мрачное состязание с мальчикоподобной девчонкой.
С мучительным воплем я вырываю книгу. Теперь оружие у меня.
Размахнувшись – так уже было – пропитанными кровью и спермой мемуарами Ч. Дарвина, утратившего веру богослова, я вкладываю тающие силы в могучий удар по миловидному кумполу моей соперницы. Крепкая затрещина откидывает ее назад и на мгновение оглушает, а заодно проливает последний дождь засушенных фиалок и анютиных глазок из сырых страниц книги.
С цветами вылетают обрывки бумаги и пристают к моей противнице. Замок разума мистера Дарвина рассыпается по кирпичикам. Разваливающаяся опись мира природы. Врага обдает картечью мемов: раздвоение… ракообразное… хлопьевидный и рыбка Diodon. Они облепляют мою соперницу, точно папье-маше – пиньяту. Уолластон… сигнальный флажок… огнеземельцы и цинга. Они душат неприятеля. Ее безупречные, отнюдь не близорукие глаза засыпает жгучим песком фактов и подробностей. Всеми ящерицами и чертополохами мистера Дарвина. Образцами цветов, давно собранных мамой и бабушкой.
Прекрасная не-Мэдисон заходится криком ярости. Ее зенки залепило. Она слепа.
В следующий миг тлеющий фитиль моей косы хлещет по ее горючему покрову. Она вспыхивает, а исторгнутые из книги слова и цветы жгут ее своим жертвенным пламенем. Она уже не нападает на меня – хлопает себя по бокам, по пылающим чреслам. Пытаясь погасить огонь, она отхватывает большие размякшие куски себя самой. Раздирает себя на части.
И одновременно вопит. И скачет. Эти завывания банши искажают ее черты, а температура горящей бумаги плавит и гнет ее стопы, колени, раздражающе стройные бедра.
Все еще вцепившись в перемазанную рубашку из шамбре и в развалившуюся книгу, я съеживаюсь неподалеку. Безумно лепеча, вся в крови и голая, как та новорожденная из маминого фильма, я всхлипываю:
– Простите, что была такой самоуверенной трусихой…